Аркадий Семенович Заботкин сидел у окна вынесенного на тротуар крохотного уличного кафе за игрушечным круглым столиком и ежился от холода. Какой черт угораздил его назначить встречу именно здесь? Мало в этом поганом городе приличных мест, где можно хотя бы сидеть удобно, не друг на друге, не толкаться с соседями локтями, опасаясь, что они вот-вот накапают тебе на штаны своими непотребными устрицами? Ну и что, что рядом с твоим «Кастильоном»?
Эка важность! Пройди сто метров, остановись у приличного заведения, белозубая обезьяна в яркой ливрее распахнет перед тобой дверь, поклонится, проведет в уютный полумрак зала с белоснежными столами, хрусталем бокалов и старинным серебром отражающими этот интимный полумрак…
Так нет! Мудак старый. Не я к тебе, а ты ко мне: я манной небесной спущусь из своих люксов, а ты приползай, приползай.
Заботкин поднял воротник замшевой куртки, глянул на часы: семь минут двенадцатого. Ну вот, и это еще! Черт знает что! Встать и уйти? Пусть ищет-суетится-волнуется? Так ведь не будет волноваться, засранец, вот в чем дело. А то он его не знает.
Колька родился на десять лет позже Аркадия Семеновича, в 1950-м, и с того самого момента все переменилось в жизни старшего брата: из ненаспанного глазка он превратился в ненужное, лишнее, чуть ли не чужое существо. А ведь эти десять лет впитали в себя и страшную войну, и эвакуацию, и голод, безденежье, бездомье – где только ни приходилось скитаться семье Заботкиных: на чердаках, в подвалах, за буфетами в углах съемных комнатушек… Казалось бы, все вынесли, сплотились, срослись намертво – не разорвать: одесский ювелир-отец, украинская домохозяйка-мать и русский по метрикам ненаглядный Аркашенька. А вот поди ж ты: народился этот сморщенный краснолицый урод и все пошло прахом.
От невеселых воспоминаний его оторвала сидящая справа и беспрерывно гогочущая над пошлостями, изрекаемыми соседом-визави, немолодая француженка. Аркадий Семенович давно возненавидел это кокетствующее чучело, как только оно подсело за его столик. Никакой исходящий от нее и ласкающий обоняние аромат не мог примирить его с дикой манерой французских аборигенов картаво орать во всю глотку в общественном месте, жестикулируя при этом на манер цирковых жонглеров. Пересесть за другой столик ему мешала та самая «собственная гордость», которая, как известно из наследия советского классика, «на буржуев смотрит свысока», но когда очередной смеховой приступ неугомонной соседки заколебал воздушное пространство до такой степени, что не выдержал даже стоящий перед ним недопитый бокал кислого «бордо» – свалился на бок и только по счастливой случайности, благодаря выработанной спортивной юностью безукоризненной реакции, не залил его новые замшевые джинсы и светло-бежевую рубашку-опаш, Аркадий Семенович пришел в яростное движение: спасая свои нательные материальные ценности, он вскочил со скоростью стартующего кенгуру, опрокинул стул, который, в свою очередь, руководствуясь принципом домино, опрокинул еще несколько таких же свободных, а также занятых французами и француженками своих собратьев. Случилось замешательство: недопитые пиво, вино, кофе, кока-кола, Минводы, изысканные жидкие приправы, салатные соусы, а равно и сами салаты – рыбные, мясные и из речных и морских моллюсков, не говоря уже о содержащей все это разнообразие хрупкой посуде – «все смешалось в доме…» на «рю Ройяль».
Никакой паники тем не менее не случилось: повскакивавшие с насиженных мест недоевшие и недопившие парижане все как один заулыбались, поснимали прилипшую к разным местам своих туалетов снедь, потерли салфетками разноцветные пятнышки и, извинившись перед Аркадием Семеновичем за доставленное неудобство, наперебой принялись загружать официантов новыми заказами.
«И почему никто их не научит нормально произносить букву «р»? «Паххрдон, паххрдон… Слушать противно», – подумал вконец расстроенный Аркадий Заботкин.
Николай появился неожиданно, улыбаясь, широко расставив руки для объятий.
– Аркаша, прости, мы хоть и не Москва, но у нас тоже пробки. Здравствуй, дорогой. – Он обнял поднявшегося навстречу брата, чмокнул его в щеку, фамильярно похлопал по спине. – Ты почему на этом пятачке? Здесь и выпить-то по-нашему не дадут, не то что поговорить. Пойдем, тут рядом, я знаю место, не пожалеешь. Угощаю.
– Ладно, не суетись, угощатель. Сядь. На часы посмотри.
Николай послушно глянул на часы, изобразил негодование.
– Черт, надо же! Ну прости еще раз. Хочешь – убей, я не обижусь. Хочешь? Вижу – хочешь.
– Будем кривляться? – Аркадий Семенович уставил в него долгий ненавидящий взгляд. Тот моментально посерьезнел. – У меня самолет завтра утром.
– Как самолет? Какой самолет? Завтра?! Почему?
Заботкин-старший не отвечал.
– Аркаша.
Молчание.
– Ты говорил – неделю.
Молчание.
– Что случилось, Аркаша? Аркадий, что случилось?!
– Игоря убили.
Крупное загорелое лицо Николая на долгое время сделалось неподвижным, затем так же долго морщилось, бледнело, пока не превратилось в спущенный надувной шарик.
Аркадий Семенович наклонился к брату, взял его за плечо. Тот вскинул на него глаза.
– Кто?
Ответа не последовало.
– Кто? – повторил Николай Семенович.
– Какая теперь разница? Я тебя предупреждал – Игорь не годится.
– Кто, я спрашиваю?! – прошипел Заботкин-младший.
– Ты его не знаешь. – И, наклонившись к самому его уху, прошлепал что-то губами.
Братья еще некоторое время размахивали руками, что-то доказывая друг другу. Они говорили достаточно тихо, слова вязли в шуме машин и разноязычном гомоне кафе, но официант, протиравший у стойки бара бокалы, заслышав русскую речь, напрягся, перешел поближе к их столику.
С противоположной стороны улицы из такого же уличного кафе братья Заботкины выглядели благополучными, довольными жизнью и друг другом бизнесменами. Сидящему здесь Анатолию Борисовичу Труссу даже показалось, что один из них вот-вот зайдется в неудержимом от рассказанного, по всей видимости, очень веселого анекдота хохоте.
К их столику подошел высокий молодой человек.
Марат Антонович Твеленев до сорокадевятилетнего возраста, что называется, капли в рот не брал. Ни в школе, где сверстники-старшеклассники выпитыми бутылками доказывали свою половую искушенность, ни в литинституте, который, как говорят, всегда славился особым уважением начинающих «инженеров человеческих душ» к исконно русскому напитку, и редко кому из них удавалось выбиться в классики без многочисленных загулов и запоев. Марат же – ни грамма, даже в Новый год, даже шампанского, чем конечно же вызывал немало нареканий со стороны приятелей и подруг. Ему даже предлагали взять псевдоним «Непьющий».
«А что, – увещевали приверженцы творений бога Бахуса, – есть же Непомнящий, неглупый, кстати, мужик, или, скажем, Невинный – замечательный актер. А ты будешь Непьющим. Представляешь: Марат Непьющий! «Евгения, о, нега!» Роман в стихах! Да все с ума посходят от зависти. И запомнить легко: Петровых, Ивановых – пруд пруди, Непьющий писатель – эксклюзив. А главное – фамилией хоть как-то оправдаешь свой идиотизм».
Марат только посмеивался, но был неумолим – нет и никаких. Этому несвойственному Руси воздержанию научил его отец-композитор, не теоретическими выкладками – личным примером демонстрировавший преимущества трезвого образа жизни. До сорока девяти лет не знал Марат Антонович не то что вкуса – запаха алкоголя, все окружающие думали – так и помрет человек, не оросив губ виноградным нектаром. Но…
…С детских лет он был крайне нелюдим, никого, кроме матери Ксении Никитичны, не признавал, особенно недолюбливал отца. С годами эта нелюбовь перешла в другое качество – он перестал его замечать: был вежлив, послушен, ни по какому поводу не спорил, по утрам здоровался, как приветствуют на улице малознакомого человека, на вопросы отвечал односложно, сам же никаких вопросов никогда к отцу не обращал. Как ни билась Ксения Никитична, сколько слез украдкой ни пролила, что только ни предпринимала – и уговоры, и наказания, и восхваление неоспоримых отцовских достоинств, и бесконечные подарки, подарки, подарки от своего и его имени – стена сыновнего неприятия оставалась неколебимой. А когда появилась сестра Надежда, про изъян Марата как-то все разом забыли, переключились на очаровательную, чрезвычайно приветливую и общительную малышку, которая с первого же дня своего пребывания на свете стала всеобщей, и особенно отцовой, любимицей.