Подошел неестественно бледный Ларин.
– И политрука не уберегли. Только что погиб Михеич. Недолго искала его, сердечного, смерть.
Ларин глядел на Александра влажными глазами тяжкой озабоченности и невыразимой грусти:
– А вот к кому Оксана голову приклонит? Нету ни тетки, ни дяди. Весь двор, весь дом, все сродники тута, в солдатчине. И одежда на ней солдатская, казенная то есть.
Холодов дышал тяжело, обнажив неестественно белые меж синих губ зубы. Все реже поднимал ресницы.
– Оставьте… не жилец… Нельзя после того…
Ясаков шипел на Холодова через щербинку недостающих двух зубов:
– Матушкин ты сын! Из смерти вырвали, а ты бросать? Берись за силу, орел стенной, беркут…
И Ясаков то ласково утешал его, то ругался с тоскливым ожесточением.
Долго умирал Валентин Холодов.
…Покачивала его лодка. Когда она ложилась на борт, в дырявых черных парусах мигали из степного Заволжья косоглазые огни кочевников. «Чаю, качают… Чайки, чаю». Голубо и спокойно выплывало из тумана море. Он разглядел две высокие темные горы, и было не море, а Волга. Река в белых волокнах тумана простиралась далеко-далеко, томя его своей бесконечностью.
Что-то еще отроческое проступило в правильном, мужественном лице Холодова, и это ребячье не могли заслонить франтоватые усики, они лишь оттеняли бесхитростный склад почти детских губ. Это-то детское особенно растравило Александра.
А лес в светотенях жил молодо и могуче темно-зеленой сочной листвой. Внизу загустевшего подлеска сизо дотаивала ночь, еще не размытая золотым теплом солнца. Просеку заткали паутины саженного размаха, обрызганные росой. За дубами округло и задумчиво, с ленивой грацией вилюжила река, над луговым берегом кочевал пар, колдовски свиваясь белыми кольцами. Подалее бобрового заповедника, за северным урочищем, перекатывался орудийный гул, уплотняя угрюмую басовитость.
В ветвях березы засвистели пули. Лошадь вскинулась на дыбы и, мотая головой, упала на оглоблю. Александр стал рассупонивать бившуюся лошадь. Но Ларин остановил его:
– Не тревожь, Лексаха, пусть в упряжке помирает. При обязанностях легче…
– Дядя Никита, может, пристрелить, а?
– За что? Она нам своя, хоть и хромая… хоть спотыкалась, забывала с устали-то, какой ногой шагать…
XXIV
Данила Чоборцов сидел на плотине, опустив избитые распухшие ноги в прохладную текущую воду. На ветлах гомонились грачи. Над седеющей заросшей головой толклась столбунками в предвечернем воздухе мошка. Данила грыз сухарь, обмакивая его в стоявшую на пеньке кружку кислого вина, сумрачно жмурил зеленые глаза.
Когда ему доложили о Валдаеве, он сунул ноги в опорки от сапог – одну в носке, другую забинтованную. Встал покашливая, застегивая куртку на бочковатой груди, помятую, в пятнах засохшей крови, но привычную и дорогую для него тем, что в ней встретил войну. В этой тужурке Чоборцов хотел встретить Тита Дуплетова, виновного в гибели Холодова. О подробностях самоубийства его воспитанника, почитаемого им за родного сына, рассказал командир, принесший полевую сумку Холодова.
Сильно изменился Чоборцов с тех пор, как Валдаев принимал его в Генеральном штабе весною 1940 года; кожа отвисла на подбородке, отощав, он как будто помолодел и поизносился одновременно.
Высокий, прогонистый, в новом мундире, с орденами на груди, Валдаев выглядел картинно рядом с человеком в заношенной одежде, в опорках на ногах.
Валдаев обнял старого однокашника.
Чоборцов отчужденно глянул в лицо его, и глаза сказали, что он сожалеет о своем недоверии, но ничего поделать с собой не может.
– Цел, Степан? Ну и то ладно. Выпьем по стакану, а? – сказал Чоборцов, горьковато печально причмокивая.
– Ты все такой же неунывающий.
– Пусть недруги зеленеют от тоски… Моя жизнь простая, солдатская: так точно, никак нет!
– А не мало ли этого для воина, Данила Матвеич?
– Хватает пока.
Сели под ветлой на старое бревно, обтертое штанами и юбками мирных помольцев за долгие годы.
– Знаю все, Степан Петрович. Кого сбелосветил? Эх! – Чоборцов утопил сухарь в вине. – Не виноват Холодов. Я больше виноват. – Выпил залпом и гневным шепотом спросил: – И что он, этот Тит, психует?
– Я не ждал такого исхода, Данила.
– Не наивничай, Степан. Тит – самовольник! Только себя почитает за праведника. Такому стереть в порошок человека – все равно что орех щелкнуть.
Чоборцов стукнул кружку о ствол ветлы, поднес ко рту, но, поморщившись, выплеснул вино в воду.
– Помнишь, предлагал ты укрупнить танковые части? Не послушались. Вот теперь отхаркиваемся кровью.
Валдаев беспокойно радовался крутым переменам в умонастроении Данилы, которого прежде считал прямолинейным, упрощенно понимающим жизнь.
Уж если эта, несложной организации душа взбунтовалась против шаблона мысли, значит, дела пойдут лучше, творческое обновление армии неизбежно.
– Все бы можно перенести, черт с ней! Да боюсь, Степан, что даже война ничему не научит нас. Победим врага – скоро забудем, какой кровью. И опять за молебствия… Конец, больше ни слова об этом…
Чоборцов внезапно подобрел от папироски или от усталости мысли.
– Ну как ты, Степан, там дышал? А?
– Видишь, опять в мундире. Устал ты, Данила, отдохнуть тебе надо, а?
– Не намекай, сам догадываюсь. Ты вот что, Валдаев, скажи-ка тихонько ретивому Титу: пусть не психует, не мечет икру. У меня он не успеет схватиться за пистолет – свяжем. Отправим в Москву на суд самого ЦК и Сталина… Эх, лучше бы он не появлялся тут… Не прощу я ему Валентина. Никогда.
Чоборцов размазал слезы на щеках.
– Я и сам не без греха, наказывал, но трусов. Судили, перед строем казнили… А там что знают о фронте?
Валдаева огорчило: Данила, опытный генерал, впадал в ту же ошибку, допускал ту же слабость, что и старичок Евцов, с той только разницей, что если генштабист считал виновниками поражений командиров и бойцов, то Чоборцов всю вину валил на верхи.
– Там, там проморгали! – С суеверным страхом Данила тыкал в небо обрубковатыми пальцами. – Мыслили. Исторически. Диалектически. Предвидели… Не знаю, простят ли нам люди наше высокомерное самоусыпление? Близкие, родные, народ, а не историки на казенных харчах. Эти по-всякому будут крутить и выкобениваться. Какая была гражданская война? И какой она стала в мемуарах того же Тита Дуплетова? Сколько хороших солдат полегло, недоумевая и удивляясь нашим неудачам.
К шлюзу подъехал Тит Дуплетов вместе со своими адъютантами и охраной. Вышел из машины, сухо ответил на приветствие генералов. Минутой позже подъехали члены военно-полевого суда со стрелками. Дуплетов сел на обтертое ясеневое бревно, махнул рукой на своих. Члены суда, адъютанты отошли к мельнице и стали разглядывать ее с таким живым интересом, будто главная цель их состояла именно в разглядывании прохудившейся крыши, над которой, трепеща крыльями, взмывали голуби.
На бревне под вислой ивой остались Дуплетов, Чоборцов и Валдаев.
– Ну, Чоборцов, как твоя армия?
– Там сражается. – Данила указал рукой на темнеющие за рекой леса: – Горит армия. Утром под рукой полк, к вечеру – роты не наберешь. Сами знаете, командовали фронтом…
– Вот что, Данила Матвеевич. Сдавай армию генералу Валдаеву… пока не вся сгорела под твоим командованием.
Чоборцов облегченно вздохнул, будто наконец-то свалилась с плеч непосильная для него и обманчиво приятная для других тяжесть.
– Вон выходят из лесу воины, собирайте их, будет армия, – сказал он с неуместной веселинкой и глуповатой бесшабашностью. – Даже две можно набрать! Я за время боев раза три укомплектовывал армию и, между прочим, из тех солдат, которыми вы, товарищ Дуплетов, командовали с таким успехом.
Дуплетов хрипло засмеялся.
Слушая рассказ командарма об изнурительных боях в окружении, Валдаев с опаской следил за Дуплетовым: нервно раздувались у того ноздри, голос сникал, как бы уходя в подземелье, все реже и тяжелее подымались глаза. Но каким бы горячим и крутым ни был гнев, Тит не мог сделать дважды того, что сделал с Холодовым. Он утерял нравственное превосходство над этим, с разбитыми ногами генералом, который, быть может, много раз виновнее майора.