В конце концов мы были вынуждены общаться. Тактично, как и подобает уважаемой гувернантке, я поинтересовалась ее успехами в иностранных языках. По всей видимости, у нее не было никаких талантов, а также энергии для попыток их развить. Она не занималась вышивкой, благотворительность тоже совершенно не вызывала у нее интереса. У нее была странная, непонятная страсть к еде, почти одержимость. Она могла рассуждать на эту тему с удивительным красноречием. Музыка ей была скучна, несмотря на то, что у нее имелась укулеле. Я заметила, что она прихватила ее с собой, вероятно, надеясь в будущем использовать для давления на опекуна.
Из любопытства я попросила ее сыграть для меня, на что она резко фыркнула:
— Я играю только для дяди Валентина. Ему бы не понравилось, если бы я вам играла.
Я хотела было дать ей пощечину и отвести этим душу, но это не было моей целью. Я не желала, чтобы меня провоцировал такой недостойный противник. Я осторожно изменила тему разговора, пытаясь выяснить, о чем ей хотелось бы поговорить. Очень скоро я это выяснила. Певенш очень не нравилось, как с ней обращались другие девочки в академии. Она пересказывала истории о том, как ей удавалось унизить их, как увольняли учительниц и выгоняли слуг. Все это, конечно, было мило сердцу недалекого существа, которое могло гордиться разве что собственной злобой. Рассказывая о маленьких войнах и победах, она краснела и становилась чертовски самодовольной. Английские пансионы, как и венецианские монастыри, по всей видимости, были прекрасным местом для взращивания отъявленных хулиганов.
Так мы и скоротали остаток пути до Дувра, а также время на таможне, где, к счастью, нас не очень тщательно обыскивали. Стояла хорошая погода, и мы легко взошли на судно. Плавание продолжалось не более шести часов. Удивительно, но нас не мучила морская болезнь. Я была готова к тому, что Певенш придется проститься с сытным завтраком. Несмотря на то, что она никогда раньше не бывала в море, у нее обнаружилась необыкновенная стойкость к качке. В Кале мы быстро выгрузились, носильщики подхватили наш багаж и провели нас на таможню, где мы получили визы и предъявили дорожные документы. Мои были потрепанными от долгого употребления, в то время как бумаги Певенш — белыми и хрустящими. Я получила их, заплатив дружелюбному фальшивомонетчику, с которым познакомилась в «Якоре». Я стояла возле него в его скромной мастерской, пока он готовил бумаги, и описывала ее внешность, пытаясь использовать нейтральные выражения.
— Возраст? — спросил он, тщательно выводя буквы на официальных документах.
Я поняла, что не знаю ответа на этот вопрос, потому велела указать «двадцать».
Ее документы были написаны по-французски. Я решила, что вряд ли ей придет в голову читать их, принимая во внимание ее плохое знание языка.
Лицо Певенш окаменело. Она слушала и делала вид, что понимает то, что я говорю таможенникам по-французски. Мои пояснения, схожие с теми, которые я предоставила директрисе академии, вполне их удовлетворили. Нам пожелали доброго пути и отпустили.
Я решила не оставаться в Кале на ночь, а отправиться в какой-нибудь другой город. Я не считала, что за нами следят, но не могла позволить себе быть беззаботной.
Моя заложница сильно меня забавляла. Я никогда прежде не встречала более гротескного существа. Природа справедливо лишила ее очарования, снабдив вместо этого дикой заносчивостью. В каждой карете она вела себя, словно королева бала, высокомерно глядя на соседей, ни на ком надолго не задерживая взгляд, словно опасаясь, что ей это может навредить. Каскад ее смешков, подмигиваний и томных взглядов обрушивался с одинаковой силой как на мужчин, так и на женщин. Я уверена, они считали, что в результате несчастного случая она сильно повредила голову.
Единственный несчастный случай, который с ней произошел, — это избыток терпения окружающих по отношению к ее ужасному тщеславию.
Мой возлюбленный, а прежде, по всей видимости, ее отец, исполнял все ее прихоти, поддерживая представление Певенш о себе как об очаровательной леди с недюжинным интеллектом.
Когда она заметила, что попутчики с любопытством поглядывают на нее, она прошептала мне на ухо:
— Видишь! Разве я их не интригую? Разве они не уверены, что я иностранная леди? Иностранка, взращенная за границей? Разве я не обладаю удивительными добродетелями, которые выделяют меня среди других английских девушек?
Она серьезно считала, что ни один молодой человек не сможет не поддаться очарованию ее сомнительных внешних данных. Если мужчина случайно смотрел на нее, она принималась пищать:
— О нет! Он так плотоядно глядит на меня! Я боюсь глядеть ему в глаза! Я такая скромная…
В конце одного обеда я с удивлением заметила, как она аккуратно заворачивает обглоданные кости в платок. Когда я спросила, зачем она это делает, она ответила, что хочет приберечь их для лошадей. У меня не было настроения разубеждать ее, и, признаюсь, мне понравился спектакль, разыгравшийся на следующее утро, когда она, притворно улыбаясь, предложила кости кучеру, который удивленно уставился поверх ее головы на конюха, потешавшегося над ее глупостью.
На меня она смотрела с преувеличенной жалостью. Она считала меня лишенной вкуса, и это было неслыханным до такой степени, что я даже не знала, что делать — смеяться или возмущаться. Но дурное мнение другого человека, как бы мало оно для меня ни значило, все-таки задевало. Я заметила, что моя уверенность пошатнулась под весом ее презрения.
Она, бывало, говорила мне:
— О Боже! У тебя болят глаза? Они такие маленькие и красные! — Либо: — Ты сегодня красила волосы? Они такие блеклые, но мне кажется, что седины почти не видно.
Моя рука невольно тянулась к волосам, и я краснела. Это было правдой. Я пыталась скрыть серебристые нити, но это не всегда получалось. Краска, купленная на Бенксайде, вероятно, была слишком дешевой, чтобы эффективно скрыть седину.
Если мужчина смотрел на меня с восхищением, она глядела на него с жалостью, словно его обвели вокруг пальца, как юнца. Каждый раз, когда я поднимала взгляд, я видела, что она рассматривает меня своими голубыми глазами, похожими на опалы, тонущие в сливках ее жирных щек. Когда я встречалась с ней взглядом, она медленно закатывала глаза, как бы желая показать, что я не представляю для нее ни малейшего интереса.
Ее также не интересовали страны и города, через которые мы проезжали. Она редко выглядывала из окна и всегда отказывалась посетить какое-нибудь известное место или церковь. Ей вполне хватало собственного мирка и размышлений о том, что случится, когда она наконец воссоединится с опекуном. Она делилась мыслями с первым попавшимся попутчиком. Возможно, это происходило неосознанно, а может, она считала карету маленьким театром, в котором обязана выступать.
Она всегда представляла попутчикам меня как свою «компаньонку — старую деву», и от смущения они тут же опускали глаза. Из-за болезненного разрыва с Валентином это задевало меня очень сильно.
Эту тему Певенш развивала с удовольствием.
— Я представляю, что ты скоро вернешься в Лондон, чтобы продолжать жить в нищете и забвении, пока тебя не возьмет какой-нибудь мужчина. Однако, — добавляла она, — вероятность этого невелика, поскольку женщин у нас намного больше, чем мужчин.
Потом она молча смотрела на меня, будто желая сказать, что женщина с такими невыразительными физическими данными вряд ли преуспеет в поисках мужа.
— Но где же мой опекун? — постоянно допрашивала она.
— У него возникло важное дело. Он уехал в Ниццу, — отвечала я. Или в Люцерн, или во Фрейбург. В каждом городе, куда мы прибывали, я делала вид, что получаю от него письмо, в котором он поясняет, что ожидает нас в другом месте. Я отдавала эти письма, наполненные заботой и любовью к Певенш, ей. Я сама писала их мужским почерком накануне вечером, когда Певенш уже храпела.
«Надеюсь, что малышка П. не сильно страдает от тягот дороги, — писала я. — Не могу дождаться нашей скорой встречи».