Любезный Джордж, мы получили Ваше письмо и имеем сказать, что непозволительный тон его премного нас опечалил. Мы не знаем, чем заслужили подобные упреки, ведь ни единым словом мы не оскорбили Ваши честь и достоинство. Мы чтили Вашу память и свято верили, что наступит день, когда Вы, отбросив поиски, вернетесь к истинным ценностям – семье. Вместе с тем та горячность, с которой Вы изволили изъясняться, приводит нас к мысли, что Вы, любезный Джордж, пребываете в состоянии крайнего душевного неспокойствия, каковое может пагубно сказаться на здоровье. Мы умоляем Вас больше времени уделять занятиям, способствующим укреплению нервов. В частности, Натаниэль просит передать, что ему весьма помогают прогулки. Я же смею просить Вас больше внимания уделять рыбной пище, а также творогу, избегая при том красного мяса и острых блюд, способствующих движению жидкостей в теле. Во избежание черной меланхолии, которая слышится мне в строках Вашего письма, доктор Нейтон, врач молодой и весьма прогрессивный, рекомендует применять регулярные кровопускания, сочетая их с длительным отдыхом. Также нас донельзя огорчил тот факт, что давняя травма до сих пор причиняет Вам мучения. Доктор Нейтон согласен с тем, что опиумная настойка является наилучшим средством для утоления боли, и также рекомендует мазь на бараньем жиру. Ее я Вам и отправляю вместе с письмом. Что же касается прочего, то наши с Вами общие воспоминания не дают Вам права порочить мою репутацию ныне. Однако я не смею Вас укорять за несдержанность, поскольку по-прежнему вижу в Вас того мечтательного юношу, для которого его мечты были главнее всего прочего, в том числе и невесты. Нам бы хотелось верить, что однажды этот юноша вернется под родной кров, где ему всегда рады. Мы все, и особенно Ваш отец, если Вы помните, пребывающий в весьма преклонном возрасте, надеемся увидеть воссоединение семьи и будем безмерно рады получить от Вас любое, хоть бы и малое известие. За сим откланиваюсь. Ваша Эвелина. И Ваш племянник Джордж. Моя драгоценная Эвелина! Я получил твое письмо и, читая его, поймал себя на том, что вижу не тебя, а твою матушку. Ее строгое лицо с жесткими чертами, ее волосы, зачесанные гладко, будто бы она была гувернанткой. Ее платье и этот воротничок, упиравшийся в самый подбородок. Я помню, как она сидела в гостиной, разложив на столике раковины, которых, как мне казалось тогда, были тысячи и тысячи. Сколь старательно подбирала она их, связывая воедино. И мне удивительно было видеть, как из этих скорлупок да перьев появляются удивительные по красоте букеты. Помню, что ты тоже разделяла матушкино увлечение, однако жаловалась, что тебе не хватает усидчивости. Твоя натура требовала движения, ты была морем… а стала пустыней. И теперь у тебя целая вечность, чтобы собрать очередной, совершенный в каждой своей линии, букет. Счастлива ли ты, моя Эвелина? Ответь. Скажи «да», и я навеки исчезну из твоей жизни. Не надо лгать, что моему возвращению будут рады. Кто я? Паршивая овца в благопристойном стаде. Моя порывистость, которую ты, да и все мои родственнички, включая отца и хромоногую тетушку Мардж, приписываете болезни, есть не что иное, как свойство натуры живой. Вы же все – мертвы! Да, Эвелина. Вы – мертвецы, те, кто заживо заточил себя в склепы благопристойности, лег под саван долга и обязательств, а отходной молитвой твоей стали брачные клятвы. И если я вернусь, то вы все, объединясь, утянете меня в общую могилу. Нет. Не желаю и слышать. У меня племянник? И надо полагать, что назван в честь меня? Что ж, я тронут. Сегодня весь день только и думал, что об этом ребенке. Представлял, будто я – его отец. И знаешь что, Эвелина? Я начал задыхаться. Вся тяжесть долга обрушилась на мои плечи, и была она подобна серому граниту. Я никудышный атлант, если не способен вынести всего-навсего одну глыбину. Но я и не мечтал о небосводе.
Только о тебе… ты не ответила, что стало с тем цветком шиповника, да и с альбомом. Ты собирала в нем чужие стихи, свои же, стесняясь, записывала в отдельную тетрадь и показывала лишь мне. Для меня же все, чего касалась твоя душа, было великолепным. Надо же, не помню ни строчки. А ты, Эвелина? В твоем нынешнем мире разве осталось место глупостям вроде стихосложения? Думаю, что нет. Ты расчерчиваешь время, разделяя на дни и часы. Строгое расписание, которому следуют все, от конюшенного мальчишки до моего братца. Кстати, каков он теперь? Мне отчего-то представляется отец, но располневший, пусть и скрывающий эту полноту корсетом. Он не позабыл свою привычку жаловаться по любому наималейшему поводу? На кого похож племянник? Есть ли в нем хоть что-то от живых людей? (Дописано позже.) Вероятно, получив это письмо, ты решишь, что я вовсе обезумел. Но это не безумие – лишь боль и тоска по тому, что я мог иметь, однако потерял навеки. Но я сделал выбор, и его не переменишь. Надо ли мне было вернуться? Возможно. Что бы изменилось для мира? Ничего. Нисефор и Дагер встретились бы друг с другом, и нужда вынудила бы их начать разговор. Кто я в их работе? Славный парень, помощник на все руки, но сам по себе… я снова ничтожество, Эвелина. В этом единственная горькая правда, которую ты со свойственной тебе проницательностью поняла. Я тешился иллюзией о собственной незаменимости, но видит Бог, исчезни я завтра, они не заметят. А если и заметят, то лишь для того, чтобы найти нового безумца на старое место. Того, кто будет тягать склянки с химикалиями, смешивать растворы, вести учет расходованному и пополнять запасы, убирать… быть рядом… готовить чай, греть вино… Разговаривать. Пожалуй, вот то, единственное, что еще удерживает меня, – наши беседы. Я приношу вино и сыр, который надо покупать у одного-единственного торговца, потому как, по мнению Нисефора, торговцы другие не умеют делать правильный сыр. Я расставляю тарелки, режу паштет – Дагер большой любитель паштетов и рыбных блюд. Я развожу огонь в камине и подвигаю старое кресло вплотную, так, чтобы жар прогревал распухшие ноги Нисефора. Он поначалу морщится, но, приняв лекарство, отходит. Его лицо оплывает, будто восковая свеча, и только рот сохраняет прежние жесткие очертания. Нисефор никогда не заговаривает первым. Он ждет, и ожидание никогда не затягивается надолго, ибо терпение не свойственно Дагеру. – Мы должны попробовать серебро! – Эта фраза предваряет многие споры. Нисефор реагирует не сразу. Его веки вздрагивают и приподнимаются, словно театральные завесы, а из груди раздается скрип: – Мы уже пробовали. – Мы обязаны попробовать снова! Дагер не в силах усидеть на месте, он меряет комнату шагами и режет ритм левой рукой. Правую прижимает к боку, словно постоянно испытывает мучительнейшую боль, каковую желает усмирить теплом прикосновения. – Серебро темнеет, – снова возражает Нисефор. И тут Дагер вспыхивает. Он останавливается – обычно в углу, в полшаге от древнего буфета, сквозь запыленные стекла которого виден белый фарфор. Дагер взмахивает обеими руками, но правой – криво, нелепо и начинает говорить. Его речи пылки, но они разбиваются о спокойствие Нисефора подобно тому, как ветер разбивается о скалы. На следующее утро они вновь ставят опыты с посеребренными пластинами. Изображение выходит четким, но очень быстро темнеет. Однако, как я тебе уже писал, нам удалось найти способ прервать сей процесс! Говоря по правде, открытие было сделано случайно, но это не умаляет открывшихся перспектив. Посылаю тебе с письмом гелиографию нашей лаборатории, пусть сей скромный дар искупит мою грубость. Твой друг Джордж. Июль 1833 года. Эвелина, я пишу тебе, потому как пребываю в полнейшей растерянности и страхе. Опасения за собственную жизнь подвигли меня на бегство, которое ныне мню позорным. Я не знаю, как поступить мне далее: скрыться навеки или пойти в полицию? Но поверят ли мне, чужестранцу, англичанину, возводящему клевету на достойного гражданина? И не выйдет ли так, что именно меня обвинят в преступлении? Нет, побег – вот моя единственная надежда. Я рассказывал тебе об открытии, сделанном случайно, но не говорил о сути его. Все произошло следующим образом: после очередной съемки пластины, на которых не появилось и следа изображения, были убраны мною в шкаф, где стояли самые разные химикалии. Каково же было наше удивление, когда на следующее утро, открыв шкаф, мы увидели изображение! И не просто гелиографию из тех, что получались по методе Ньепса, а изображение яркое, четкое, словно портрет. И тогда мы поняли, что дело в каком-то из химических соединений, пары которого и замедлили процесс окисления, осталось лишь проверить каждое из них, выискав то самое, единственно нужное. Ньепс и Дагер работали, не отвлекаясь ни на еду, ни на сон, я также все время находился в лаборатории и потому видел все собственными глазами. Искомым нами элементом, частью философского камня нового искусства оказались пары необыкновеннейшей металлической ртути. Раз за разом Ньепс и Дагер повторяли опыт и получали неизменно великолепный результат. И вот тут, моя Эвелина, случилось то, чего я, признаться, опасался с самого первого дня их совместной работы. Я не знаю, что послужило поводом для ссоры: мнительность ли Нисефора, обострившаяся до невозможности, вспыльчивость ли Дагера, но буря, разразившаяся в этот злополучный вечер, была отлична от прочих. Теперь мне кажется, что Дагер изначально спланировал все и потому отослал меня с пустяковейшим поручением. Я же, исполнив его, вернулся слишком уж быстро. Я услышал эти голоса с улицы. Громыхание и скрип, упреки и оправдания, звон бьющегося стекла и громкий хлопок, будто бы выстрел. Я застыл, не смея приблизиться, и только молился, чтобы они успокоились. Наконец все стало тихо. И я уже собирался войти в дом, как увидел тень, которая выскользнула из-за двери. Оглядевшись, тень торопливо сбежала по ступенькам и скрылась в ночной темноте прежде, чем я успел хоть что-то сказать. Теперь же я счастливо думаю, что это и к лучшему, ибо он, пребывая в состоянии крайнего возбуждения, ни перед чем не остановился бы. Я вошел в дом, ступая на цыпочках, словно предвидя случившееся. Мой друг и наставник был мертв. Он лежал в своем кресле, и ноги упирались в каминную решетку, благо огонь давным-давно погас. Тело его склонилось набок так, что рука почти касалась пола. Вторая же возлежала на подлокотнике. – Нисефор, – позвал я его, не в силах поверить глазам своим. Ужас обуял мое сердце. Надо ли говорить, что версия случившегося у меня была лишь одна? Дагер убил коллегу и соперника с тем, чтобы не делить с ним славу и немалый доход, который обещал патент на гелиограф Ньепса. А в договоре, подписанном между Нисефором и Дагером, четко означалось, что открытие, будь оно сделано, сделано было бы Ньепсом при участии Дагера. Для тебя разница сия кажется несущественной, но именно она – тот волосок, который отделяет славу от безвестия, жизнь от смерти. И я, понимая, что буду сам обвинен в убийстве, покинул некогда гостеприимный дом. Я бежал, Эвелина, словно вор. Я добрался до Парижа и скрылся в кипящем котле его трущоб. Я влачу жалкое существование среди убийц, белоглазых курильщиков опиума и падших женщин. Я осмеливаюсь покидать мою нору, каковая грязна и убога, лишь ранним утром, когда это дьявольское место хоть немного, да успокаивается. А сегодня я видел его, моего врага, убийцу и предателя, того, которого ненавижу. Он стоял и беседовал с двумя девицами, делая вид, будто ему интересны их поистаскавшиеся прелести, но на деле – знаю – он спрашивает обо мне. Он ищет меня, Эвелина, и найдет, потому как даже здесь я чересчур заметен. Тогда участь моя будет решена. Именно это и подтолкнуло меня принять решение. Я отправлюсь в Америку. И пусть я стану тем, кого презрительно именуют «белая шваль», но след мой затеряется за океаном. Однажды, когда Дагер позабудет о моем существовании и потеряет всякую осторожность, я вернусь. Не мести я желаю, но едино – справедливости. И верю, что если существует в этом мире Высшая сила, то желание мое будет исполнено. Навеки твой Джордж. 22 июля 1833 года. |