За ужином разгорелся спор о вине: добро ли оно, или зло и есть ли грех в его употреблении, как это утверждает коран? Гости, высказав свое мнение, обратились к Абу-Али.
— Ну что же, — начал он, приподнимая свой кубок, — можно сказать и так:
Пьешь изредка вино — мальчишкою слывешь,
И грешником слывешь, когда ты часто пьешь
Кто должен пить вино? Бродяга, шах, мудрец.
Ты не из этих трех? Не пей: ты пропадешь!
[35] Общий смех приветствовал четверостишье.
— А можно сказать и так, — лукаво улыбнувшись, продолжал Абу-Али, когда смех несколько стих:
Вино враждует с пьяницей, а с трезвым дружит, право.
Не много пьем — лекарство в нем, а много пьем — отрава!
Не пейте неумеренно: наносит вред безмерный.
А будем пить умеренно, поможет нам на славу!..
[36] Бурные овации встретили и этот экспромт.
— Друзья мои! — воскликнул один из особенно рьяных поклонников Ибн Сины. — Я не хочу, чтобы вино стало моим врагом, и я не хочу пить его, как яд! Бросайте чаши, друзья! Дадим покой нашему прекрасному — да цветет его жизнь, как роза! — хозяину.
И гости стали шумно расходиться.
Выходя из-под гостеприимного крова доброго нишапурца в ненастную осеннюю ночь, утомленный диспутом и шумным сборищем, Абу-Али прочел своим спутникам стихи Фирдоуси:
Лицо свое ночь залепила смолой,
И ярких планет не видать ни одной,
Луна приготовилась было в поход,
Чертог свой оставив, дошла до ворот.
Но мрачен был мир, и поблекла луна,
От страха совсем исхудала она,
Венец ее светлый погас и исчез,
Покрылося прахом пространство небес…
[37] — Живет где-то великий человек, старик уже, и вся его трудная жизнь, как прекрасная песня, а нас окружает благополучие и довольство, мы спорим о вещах, которые не стоят даже строчки его стихов, и сочиняем сами плохие стихи, — добавил Ибн Сина, прощаясь со своими спутниками.
Оставшись один, он долго не мог уснуть, шагал по комнате, присаживался к маленькому столику, где лежали письменные принадлежности, записывал стихотворные строки и тут же раздраженно зачеркивал их. Вино, выпитое за ужином, еще шумело у него в голове, ему хотелось с кем-то спорить, высказывать какие-то свои взгляды, создать не то поэму, не то газель, наконец в раздражении он записал: «О аллах!
Нет у тебя помощника, к которому можно было бы обратиться, нет у тебя и везира, которому я мог бы дать взятку. Повиновался я всегда твоему могуществу, И потому следовало бы тебе быть снисходительным ко мне, грешил я против тебя по своему невежеству, за это ты, конечно, можешь покарать меня. Я повинуюсь твоему пророку Мухаммеду и признаю его правоту в том, что он запрещал вино. Я даже указываю на вредность вина всем пьющим… Ну, а что делать, если оно так тянет меня к себе, что я могу утонуть в нем? Ты уж лучше заранее прости и помилуй меня — тебе ведь положено прощать, о аллах!..»
Абу-Али перечел написанное, засмеялся и скомкал листок, но все это как будто бы успокоило его.
«Чего я волнуюсь, и чего я хочу от себя? — с горечью подумал он. — Ведь все равно мои жалкие стихи никогда не смогут сравниться с великими произведениями Рудаки или Фирдоуси. Даже Абу-Саид как поэт во много раз выше меня. Нет уж, Хусейн, занимайся-ка ты лучше своими науками! Писать стихи, пожалуй, не твое дело!..»
Ибн Сина готов был уже бросить калам и отодвинуть чернильницу, но неожиданно почувствовал, что мысль его, метавшаяся в поисках слов, нашла, наконец, свое стройное и строгое выражение, и рука забегала по бумаге, записывая четверостишье:
Плохо, когда сожалеть о содеянном станешь,
Прежде чем ты, одинокий, от мира устанешь.
Делай сегодня то дело, что выполнить в силах,
Ибо возможно, что завтра ты больше не встанешь…
[38] Абу-Али долго еще не засыпал, забыв уже о стихах и думая только о своих работах, о планах на будущее, о задуманной книге. К ней он приступит немедленно, едва будет окончен трактат, над которым он трудится сейчас.
Наутро Ибн Сина принял своих больных и отправился к базарным кварталам навестить одного захворавшего бедного медника.
На площади, где читались глашатаями приказы и вывешивались объявления, внимание Абу-Али привлекла большая толпа. Подойдя поближе, он услыхал свое имя.
«Султан Махмуд! — понял он сразу и, приблизившись вплотную к толпе, разглядел знакомое объявление со своим портретом. — Удивительно, что правители Нишапура согласились вывешивать послания султана, — с досадой подумал Абу-Али. — Кроме того, они прекрасно знают, что я здесь, вызвали бы меня и сообщили, чего же проще! Но, может быть, это сделано для того, чтобы снять с себя ответственность, а мне дать возможность самому выбирать дорогу… За последнее время я, признаться, таил в душе надежду, что султан Махмуд забыл обо мне…»
Посетив больного и оставив ему лекарство, ученый поспешил домой. Когда он метался по своей комнате, обдумывая, куда же ему ехать дальше, просторы Азии показались ему необычайно ограниченными. Постоянное внимание султана Махмуда становилось мучительным и надоедливым. Абу-Али перебирал в памяти известные ему области, вспоминал рассказы друзей, побывавших в различных городах. Так мало оставалось мест, пока еще не подвластных султану Махмуду, что Ибн Сина приходил в отчаяние. Везде было трудно вольнодумцам!
«Ехать в Газну, — твердил про себя ученый, — это значит продать свою мысль в рабство…»
Его отвращение к разбойничьему гнезду — Газ-не — подкреплялось еще и возмущением, которое вызывал в нем султан, все решительнее и решительнее накладывавший свою лапу на Хорезм. Из писем родных, а особенно из скупых строчек прозорливого и вдумчивого Бируни, Ибн Сина ясно видел, что можно было ждать от султана Махмуда. Ему писали примерно следующее: «Мы каждый день ждем новых притязаний султана. То ему нужна еще одна хутба, прочитанная в больших городах Хорезма, и для его успокоения хорезмшах разъезжает по городам только затем, чтобы прослушать в течение десяти минут имама, который подтверждает аллаху и всем прихожанам, что нет никого более достойного быть защитником славы пророка на земле, чем великий султан Махмуд. То султан обижается, что его сестре, супруге шаха, не оказывают должного почтения. То он требует приезда к нему ученых, то еще чего-нибудь. Покоя нет, и нет надежды на него. За все приходится откупаться. На все это тяну деньги с трудолюбивого и рачительного народа Хорезма…»
Ал-Бируни подумывал о том, как было бы хорошо найти где-нибудь, хотя бы в лесах южной Индии, место, где можно было бы прожить отшельником. «Тем более, что время, в которое мы живем, не благоприятствует развитию наук», — заканчивал он свое письмо.
«Не последовать ли и мне мысли Бируни? — горько усмехаясь, подумал Ибн Сина. — Все равно мне не жить в ловушке, в которую меня заманивают. Я не хочу, чтобы султан Махмуд заявил мне так же, как говорил это неоднократно другим: «Если хочешь, чтобы счастье было с тобой, то говори не по своей науке, а говори, что соответствует моему желанию».
Но все же куда ехать? Где он, тот лес, в котором можно жить отшельником? Где же найдется пристанище скитальцу?»