– я…
– ЗАТКНИСЬ! Малер, Бетховен, СТРАВИНСКИЙ! заставляют тебя работать сверхурочно за гроши. то и дело, черт подери, подгоняют, пинки под твой исхлестанный зад так и сыплются. а стоит тебе проронить хоть СЛОВЕЧКО, как они тут же бросаются звонить инспектору по надзору: «сожалею, Дженсен, но я должен сказать, что ваш поднадзорный украл в кассе двадцать пять долларов. а мы ведь тоже начали было ему доверять».
– так какой же справедливости хочешь ты? господи, Дюк, прямо не знаю, что делать. тебе бы только пустословием заниматься. напьешься и твердишь мне, что Диллинджер был величайшим человеком на свете. откинешься в своем кресле-качалке, пьяный в стельку, и орешь что-то про Диллинджера. а я, между прочим, тоже живой человек. выслушай меня…
– да ебал я этого Диллинджера! он умер. справедливость? нет в Америке справедливости. существует только одна справедливость. спроси семью Кеннеди, спроси мертвых, да любого спроси!
Дюк встал с кресла-качалки, подошел к стенному шкафу, порылся под коробкой с елочными игрушками и достал пушку. сорок пятого калибра.
– вот она. это и есть единственная справедливость в Америке. это единственное, что понятно любому.
он помахал треклятой штуковиной.
Лала играла с космонавтом. парашют раскрывался плохо. все было ясно: надувательство. очередное надувательство. как и чайка с мертвенным взором. как шариковая авторучка. как Христос, пытающийся докричаться до Папы по оборванным проводам.
– слушай, – сказала Мэг, – убери эту дурацкую пушку. я устроюсь на работу. устроюсь, ладно?
– ТЫ устроишься на работу! который раз я уже это слышу? да ты только и умеешь, что ебаться почем зря да лежать на диване с журналами и набивать рот шоколадками.
– боже мой, вовсе не почем зря – я ЛЮБЛЮ тебя, Дюк, правда люблю.
он уже устал.
– ладно, отлично. тогда убери хотя бы продукты. и приготовь мне что-нибудь до ухода.
Дюк положил пушку обратно в шкаф. сел и закурил сигарету.
– Дюк, – спросила Лала, – как ты хочешь, чтобы я тебя называла, – Дюком или папой?
– как хочешь, любимая. как тебе больше нравится.
– а почему на кокосе волосы?
– о господи, откуда я знаю! а на яйцах у меня волосы почему?
пришла из кухни Мэг с банкой гороха.
– я не позволю тебе так разговаривать с моим ребенком.
– с твоим ребенком. да послушай, как она говорит! совсем как я. видишь эти глаза? чувствуешь эту душу? все как у меня. твой ребенок – только потому, что она вылезла из твоей щели и твою сиську сосала? она ничейный ребенок. разве что свой собственный.
– я требую, – сказала Мэг, – чтобы ты прекратил так разговаривать при ребенке!
– ты требуешь… требуешь…
– вот именно! – она поставила банку гороха на левую ладонь и медленно подняла. – требую.
– клянусь, если ты не уберешь с глаз моих эту банку, я, да поможет мне Бог, если он есть, ЗАПИХНУ ЕЕ ТЕБЕ В ЖОПУ НА ГЛУБИНУ, РАВНУЮ РАССТОЯНИЮ ОТ ДЕНВЕРА ДО АЛЬБУКЕРКЕ!
Мэг унесла горох на кухню. на кухне она и осталась.
Дюк подошел к шкафу, взял пальто и пушку. он поцеловал свою девочку на прощанье. она была приятней декабрьского загара, красивей шестерки белых коней, скачущих по низкому зеленеющему холму. такие мысли пришли ему в голову. они начали причинять ему боль. он поспешно улизнул. но дверь закрыл очень тихо.
Мэг вышла из кухни.
– Дюк ушел, – сказала малышка.
– знаю.
– я хочу спать, мама. почитай мне книжку.
они уселись рядышком на кушетку.
– мама, а Дюк вернется?
– конечно, никуда этот сукин сын не денется.
– что такое сукин сын?
– это Дюк. я люблю его.
– любишь сукина сына?
– ага, – рассмеялась Мэг. – ага. иди ко мне, красавица. на колени.
она крепко обняла малышку.
– ой, какая ты теплая, как горячая грудинка, горячие пончики!
– ничего я и не грудинка и не ПОНЧИКИ! САМА ТЫ грудинка и пончики!
– сегодня полнолуние. слишком, слишком светло. я боюсь, боюсь. господи, как я люблю этого парня, о боже…
Мэг порылась в картонной коробке и достала детскую книжку.
– мама, а почему на кокосе волосы?
– волосы на кокосе?
– да.
– слушай, я же кофе поставила. кажется, он сейчас выкипит. пойду выключу кофе.
Мэг ушла на кухню, а Лала осталась ждать на кушетке.
а Дюк стоял в это время у входа в винный магазин на углу Голливудского и Ломбарди и думал: что за черт что за черт что за черт.
что-то там было не так, что-то дурно попахивало. в глубине магазина вполне мог сидеть и смотреть в щелку какой-нибудь козел с люгером. именно так пристрелили Луи. разнесли его в клочья, точно глиняную утку в парке с аттракционами. убийство, дозволенное законом. весь ебучий мир потонул в дерьме дозволенных законом убийств.
что-то в магазинчике было не так. может, сегодня какой-нибудь маленький бар? притон гомиков? что-нибудь простенькое. чтоб хватило на квартплату за месяц.
я делаюсь слабовольным, подумал Дюк. того и гляди, не успеешь опомниться, как останется только сидеть да Шостаковича слушать.
он снова сел в свой черный «Форд-61».
и поехал на север. три квартала. четыре квартала. шесть кварталов. двенадцать кварталов в глубь ледяного мира. а Мэг сидела с малышкой на коленях и читала ей книжку, «Жизнь в лесу»…
«горностай со своим семейством, норка, пекан и куница – звери дикие, проворные, гибкие. между этими плотоядными животными идет непрерывная кровопролитная борьба за…»
потом маленькая красавица уснула, и наступило полнолуние.
За решеткой вместе
С главным врагом общества
в 1942-м я слушал в Филадельфии Брамса. у меня был маленький проигрыватель. это была брамсовская вторая часть. в то время я жил один. я не торопясь отхлебывал из бутылки портвейн и курил дешевую сигару. комнатка была небольшая и чистая. как говорится в подобных случаях, раздался стук в дверь. я решил, что кто-нибудь явился вручить мне Нобелевскую или Пулитцеровскую премию. два туповатых, деревенского вида громилы.
Буковски?
ага.
они показали мне бляху: ФБР.
пойдете с нами. лучше надеть пальто. это ненадолго.
я знать не знал, что я натворил. спрашивать я не стал. я рассудил, что в любом случае все пропало. один из них выключил Брамса. мы спустились вниз и вышли на улицу. в окнах торчали головы, как будто все были в курсе дела.
потом всегдашний женский голос: ага, вот и он, этот жуткий тип! попался наконец!
все дело в том, что с этими дамочками я не сплю.
я все пытался сообразить, что я такого натворил, и, кроме убийства, которое я вполне мог совершить по пьяни, в голову мне ничего не приходило, однако я не мог понять, при чем тут ФБР.
положите ладони на колени и не шевелите руками!
двое были на переднем сиденье и двое на заднем, вот я и решил, что моей жертвой наверняка стала некая важная птица.
по дороге я забылся и попытался почесать нос.
РУКУ НА МЕСТО!!
когда мы вошли в кабинет, один из агентов показал на ряд фотографий, занимавший все четыре стены.
видите эти снимки? строго спросил он.
я оглядел фотографии. они были вставлены в изящные рамки, но лица мне ни о чем не говорили.
да, снимки я вижу, сказал я.
это агенты ФБР, которые погибли при исполнении служебного долга.
я не знал, каких слов он от меня ждет, и поэтому не сказал ни слова.
меня привели в другой кабинет. за столом сидел человек.
ГДЕ ВАШ ДЯДЯ ДЖОН? заорал он, обращаясь ко мне.
что? переспросил я.
ГДЕ ВАШ ДЯДЯ ДЖОН?
что он хочет этим сказать, я не знал. сначала я решил, что он имеет в виду некое секретное оружие, которое я ношу с собой, дабы по пьяни убивать людей, нервишки у меня пошаливали, и все казалось чистейшим вздором.
я имею в виду ДЖОНА БУКОВСКИ!
а-а, он умер.
черт подери, НЕУДИВИТЕЛЬНО, что мы никак не можем его найти!
меня отвели вниз, в желто-оранжевую камеру. был субботний день. в окно камеры было видно, как прогуливаются люди. счастливчики! на другой стороне улицы был магазин грампластинок. до меня доносилась усиленная динамиком музыка. казалось, на свободе царит всеобщее веселье. я стоял, пытаясь сообразить, что я такого натворил. мне хотелось заплакать, но ничего не вышло. была лишь страшная досада. досадный страх, когда хуже чувствовать себя уже невозможно. думаю, вам это чувство знакомо. думаю, время от времени его испытывает каждый. но я, по-моему, испытываю его довольно часто, даже слишком часто.