– Это не туфельки, а пуанты, – ответил Люсе отец. – Будущие школьницы такие не носят, а только балерины.
– Кто?
– Балерины. Те, кто танцует на сцене. – И отец смешно развел врозь руки, изображая знакомый, но такой нелепый в его исполнении жест. – А пачка – юбка так называется, поняла? – пачка у меня сохранилась. Как-нибудь я тебе покажу, если будешь послушной девочкой.
– Такого-то добра у нас сколько захочешь, – пробормотала мать, и Люся кивнула.
Это уж точно, сколько захочешь, да только не дают, даже и посмотреть! Вещи, оставшиеся от бабушки, висели в огромном шкафу, и туда никак нельзя было заглянуть. Дверцы скрипели так невыносимо, что на скрип обязательно кто-нибудь являлся – либо отец («Люсенька, детка, иди играть в детскую»), либо мать («Я же говорила тебе не лазить в эту пылищу!»), либо глупая, глухая нянька («Что за неслух девчонка! Такую беспременно Яга заберет!»). А какой волшебный мир таился за скрипучими створками! Там все шелестело, шуршало, пахло незнакомыми духами, переливалось блестками! Падали на паркет отсветы цвета павлиньего пера! И вот этот мир был для Люси заказан. Мама не любила упоминаний о бабушке, у нее сразу делалось такое выражение лица, словно она палец прищемила и боится заплакать. Впрочем, украшения из бабушкиной шкатулки она надевала без этого напряженного выражения. По поводу и без повода мать любила достать старинную шкатулку, сверху деревянную, изнутри розово-бархатную, вынимать ярко вспыхивавшие в ее пальцах сережки, браслетки, кольца, рассматривать их, примерять. Люся зачарованно наблюдала за мамой.
– Идет мне это колье? – спрашивала мама так, словно должна была немедленно решить для себя этот важный вопрос, и Люся кивала, затаив дыхание.
«Колье» было тонкой цепочкой с шестью молочно светящимися жемчужинами. Но Люсе в глубине ее простой души больше всего нравилась брошка. Такая большая, овальная, а посреди – букет фиалок из драгоценных камней.
– Какая безвкусица! – восклицала мама, когда брошка попадалась ей на глаза, но все же примеряла и ее, прикалывала к платью. Она оттягивала вырез, игла оставляла заметные бреши в шелке. Мать открепляла украшение, вздыхая об отсутствии вкуса, и у кого же? У бабушки ли, у неизвестного поклонника, презентовавшего ей это украшение, или у английского мастера Викторианской эпохи, ослепнувшего над тончайшей мозаикой – аметисты, зеленые бериллы, желтые топазы.
Шкатулку в эвакуацию не взяли. Мать бегала по квартире, звеня серебряными ложечками, перетрясая столы и сундуки, взвихривались облака нафталина. То и дело мать принималась плакать. Она панически боялась бомбежек, но еще больше боялась спускаться в бомбоубежище. Так же дело обстояло и с фамильными ценностями – и с собой везти страшно, и оставить боязно. Вдруг в дом попадет бомба? Вдруг заберутся воры? Теперь и не вспомнить уже, оставались ли брошки и колье в ленинградской квартире или ездили в Омск. Наверное, все же оставались, иначе же пропали бы, променялись по дороге на молоко и картошку, на все то, что в лихие времена казалось человеку теплее жарко горящего золота, ценней сверкающих камней…
Ехали долго. В вагоне не топили, не зажигали ламп. Даже в окно было нельзя смотреть – ради тепла его завесили байковым одеялом. Только-только подберешься, приподнимешь уголок, успеешь увидеть только залитое дождем стекло, да скучных ворон на пашне, да голые ветлы, как мама уже тянет за плечо, велит отойти. А в купе еще скучнее, все закутанные, унылые. Одна женщина раскачивалась из стороны в сторону, пряди волос свисали вдоль отекших щек, она не то стонала, не то мычала. От боли, что ли?
– Тетя, чего это вы? У вас зубки болят?
Мать схватила Люсю за руку, но утащить в их уголок не успела.
– Люсенька. Люся, разве ты не узнала? Это Лидия Константиновна, я работаю вместе с твоим папой. Я приходила к вам в гости весной, еще подарила тебе пупса!
Ах, вот оно что! Но позвольте, какая же это Лидия Константиновна? Та была красивая, в переливчато-зеленом платье, в ушах сережки, губы намазаны, волосы скручены в этакий крендель… И еще она все время улыбалась, должно быть, поэтому Люся ее не узнала. А пупс был розовый, как земляничное мыло, но его пришлось оставить в Ленинграде, как и мяч, и кубики, и юлу, как и кукольную посудку, и плюшевого медведя, который раньше ревел, а потом перестал. Большая кукла Зина тоже осталась, мама разрешила взять только старую Варьку, а у нее половина волос вылезла и глаза не закрываются! Что же, однако, случилось с Лидией Константиновной?
Но тут мама подоспела, утянула за руку.
– А чего, уж и поговорить нельзя? Чего с ней такое?
– У нее сын ушел на фронт. Часть попала в окружение… Ты не поймешь.
Но Люся понимала. Украдкой посмотрела на мать – вдруг та тоже обернется старой, страшной ведьмой с опухшим лицом? Но нет, та была обыкновенная, только глаза у нее смотрели иначе и пухлый рот был сжат. Значит, горе у всех, значит, всем плохо.
– Если хочешь, иди погуляй, – предложила ей мать. – Может быть, найдешь себе друзей, поиграете во что-нибудь.
Но Люсе не нужны были ни друзья, ни игры. Она вышла в тамбур, где было холодно и накурено, но пусто, и стала смотреть в окно. Хорошо было бы выйти из поезда и побежать вон по тому лугу, заросшему огромными одуванчиками-колкодедами. Или заблудиться в насквозь прозрачном березнячке… А лучше всего было бы жить в маленьком домике, прилепившемся к самому полотну дороги. Во дворе там деловито расхаживает пегая коза…
Должно быть, Люся очень долго там стояла, потому что, когда она замерзла и вернулась в купе, мать плакала, а другие пассажиры наперебой утешали ее.
– Где ты была? Отвечай немедленно, где ты была? Я же весь поезд обежала! Я думала… Да я не знала уже, что и думать!
– В тамбуре… В тамбуре стояла, – прошептала Люся и рукой показала, в каком именно тамбуре.
– Не было там тебя! Я же двадцать раз там прошла!
– Была, – упрямилась Люся. – Я слышала, как двери хлопали. Ты меня просто не видела.
Села в уголок, принялась для вида нянчить лысую Варьку, а сама думала о приятном.
Самым приятным было вспоминать, как давным-давно, когда она была еще маленькой, отец повел ее на детский утренник в театр Кирова. До сих пор туда Люсю только водили гулять – «к киятеру», как говорила глухая и глупая нянька.
Люся ждала, что будет скучища, как в кукольном театре, где всякие люди надевали на руки тряпочные игрушки и говорили за них ненатуральными голосами. Они думали, что никто не догадается, что все подумают, будто куклы сами ходят по ширме и говорят! Ха! Поэтому в театр Люсе не хотелось идти, она даже немного поупиралась и похныкала, пока мама в прихожей завязывала ей под подбородок ленты капора. Но делать нечего, пришлось идти. Оказалось – зря капризничала. В этом театре было куда интереснее. Во-первых, им не пришлось даже идти в кассу и стоять в очереди за билетами, чего Люся терпеть не могла. Только миновали скверик, как отца окликнул высокий старик с необыкновенными усами.
– Неужели Николенька? – вскрикнул старик. Они с отцом обнялись и расцеловались.
– Ну-ну, наконец-то пожаловали! А кто этот ангел? Неужели дочка?
– Дочка, Люся, – охотно подтвердил отец, вытолкнув застеснявшуюся Люсю вперед. – Вот, решил показать ей «Спящую красавицу».
– Самое время, самое время! Купюры сняли, симфоническая часть нынче у нас полностью звучит. Которые есть любители, те только на музыку ходят, невзирая даже на состав. Хотя и состав нынче – сказка! Аврору – Наташенька Дудинская танцует, она у нас нынче Уланову обогнала, – похвастался старик.
– Неужели? А была, помнится, такая сухенькая, зажатая девочка…
– Ни-ни, ничего подобного! Развернулась, распустилась, словно роза! Одно слово – праздник танца! А фею Бриллиантов вместо Берг нынче Балабина танцует. Тоже очень хвалят за виртуозность, и в газетах даже… Получит удовольствие ваша девочка. Это надо же, Изольдочкина внучка! А похожа-то как на нее! Такая же хрупкая, словно бы и глазу неподвластна!