Наталия Кочелаева
Когда глаза привыкнут к темноте. мистический роман
© Кочелаева Н., 2009
© ЗАО «Центрполиграф», 2009
© Художественное оформление серии, ЗАО «Центрполиграф», 2009
* * *
Только тайна заставляет нас жить.
Федерико Гарсиа Лорка
Часть первая
Вязкая сладость, нежная кислинка, медовый аромат, винный запах, оскомина. На первом месте любимый, редкий, короток его срок, им никогда не пресытишься – белый налив. Ранние яблоки, еще слаще они от теплых вечеров. Потом идут легкомысленные летние сорта – по-детски щекастый мальт и лазурная мелба, пахнущая розой. Но быстротечно лето в России, приходит пора осенних сортов, и среди них главный, конечно, пепин шафранный, в просторечии – шафран. С этим надо осторожно, если его рвут недозрелым – кислятина, если же яблоко перезрело, лучше и вовсе не бери, его словно вату жуешь. Но по-царски награжден будет тот, кто потратит время и разыщет в осеннем рыночном изобилии тот самый, единственный правильный, в меру вызревший шафран. Сожми в кулаке небольшое скуластое яблочко, зажмурься, вдохни пьянящий дух – в нем нежная осенняя грусть и обещание будущей весны, и ты встретишь ее со всеми, а как же, иначе и быть не может… Орловское полосатое, чья мякоть имеет неповторимый сливочный привкус…
Еще есть славянка. Славянка – яблоко крепкое. В этом яблоке – строгая северная печаль, ведь дозревать ему до настоящего вкуса не на родной ветке, а в темном ящике, когда-то эти ящики набивали соломой, а нынче – бумажной трухой. И радостно бывает среди зимы, когда за окном воет ветер, и, кажется, не взойдет больше солнышко, нашарить в шуршащем ворохе желтое, восковое, светящееся изнутри, словно в нем зажгли свечечку, благоухающее яблоко сорта славянка. Последнее, всегда с порчей, с червоточинкой, долежит аж до Нового года, а там придет пора зимних, уложенных на хранение в кладовку. Крупные сахаристые амариллы, соломенного цвета голд, пряный кортланд с фиолетовым румянцем, сочная беркутовка… Но однажды все яблоки выйдут, и придется все ж идти на базар, прицениваться к лакированным чужеземцам. Виновато выпытываешь у торговца название сорта, но он и сам не знает, качает головой, продолжает гортанно напевать что-то, и его полуприкрытые блестящими веками темные, чужие глаза хранят, кажется, какую-то древнюю тайну, куда там ты со своими глупостями, с яблоками!
Она долго не могла принять в душу глянцевых чужаков, но понемногу свыклась с ними, стала узнавать в лицо, заучила наизусть имена – ред делишес похож на наш джонатан, плод похож на сердце, и семечки внутри, в открытых гнездах, тоже будто маленькие сердца. У гольден делишес белоснежная мякоть грубовата, но вкус превосходный. Еще были такие имена: гала, фуджи, рихард, старкинг, джонагольд, пин леди…
И, выбирая яркие лакированные плоды, вежливо отстраняя руку торговца, с подозрительной церемонностью подсовывающую, не иначе, порченый товар, она все вспоминала, что где-то, когда-то, в каком-то саду, яблоки были не больше горошины, а на вкус – как трава. Было ли это в Парголове, где родители снимали на целое лето дачу? Домик в две комнаты. В одной из них жила хозяйка, серолицая женщина, платок повязан домиком, очи долу, в кармане платья слипшиеся в разноцветный ком леденцы-монпансье. Про нее говорили – бывшая монашка, и это необычайно вязалось с ее платком, с цветом лица, даже с леденцами, даже с тем ароматом, что сопровождал ее повсюду. Тонкий, стойкий аромат. В хозяйкиной комнате на полу, на расстеленных газетах, сушились яблоки, и все вокруг пропитано яблочным духом. Стоп-стоп, значит, это было не там, не тогда. Должно быть, потом, в Омске, где были в эвакуации. И там снимали «комнату с хозяйкой», но та хозяйка была совсем другого рода, говорливая, румяная старушка. Имя первой хозяйки забыто навек, имя второй прикатилось, подпрыгивая, из незапамятной дали – Октябрина, баба Октя, окающий говорок, Омск, яблоки, все округлое, словно веселые красно-синие мячики. Баба Октя собирала в подол передника эти зеленые яблочки-паданцы и ела, деликатно держа за хвостики, макая в крупную серую соль. Девчонку постояльцев потчевала от души.
– А ты не брезговай, не брезговай, здоровее будешь! Вот я старая, а у меня, гляди-ко, какие зубки – а все с яблок да с сольцы… И ты попривыкни-ко…
Отказываться было неловко. Челюсти сводило, а потом она и правда попривыкла, и зеленые яблоки с солью стали казаться вкусными.
– Как можно! – ужасалась мама. – Люся! Ты ведь захвораешь от этих паданцев! Николай, прикажи своей дочери, меня она ни во что не ставит, все время убегает, прячется, исчезает куда-то… И так все кувырком, так еще чего не хватало, заболит вдруг живот накануне первого сентября!
А ведь до первого сентября оставался еще почти месяц, и чистенькие тетради уже лежали в красном ранце… Ох уж это вечное «живот заболит»! Мама уделяла слишком много внимания вопросам пищеварения дочери и, чуть что, микстур не жалела!
Но отец Люсе ничего приказать не мог и улыбался виновато. Он тоже пробовал так есть – яблоки с солью, и ему понравилось. Но и жене возразить он не мог, и только смотрел на нее снизу вверх. Снизу вверх, потому что был ниже ее ростом, а улыбался виновато потому, что ему всю жизнь было перед ней неловко, перед своей женой. Она ведь молодая, его Александра, моложе его почти на целую жизнь, и красивая, высокая, умеет наряжаться, чудесно поет, божественно готовит, подарила ему дочку, солнышко ясное на склоне лет… Молодость свою ему отдала – как Ависага царю Давиду, такую бы холить, баловать, наряжать, с рук не спускать, а все как-то неладно складывается. Вот и война некстати. Так и жил, все время будто оправдываясь, находя успокоение только в работе…
Когда началась война, отец порывался уйти на фронт добровольцем – не хотел ли сбежать таким образом от постоянного чувства вины? Но его не взяли, конечно, и он вернулся. В сердцах швырнул вещмешок (раздобыл где-то, сам собирал, даже при этом насвистывал что-то лихое) в угол кабинета, закосолапил, затоптался по ковру.
– Не берут, – пожаловался вслух неизвестно кому. – Надо же, не берут. Сказали, заслуги. Сказали, меня надо беречь. Но я-то знаю. Это потому, что я – старый. И больной.
Люся хотела прыгнуть с дивана ему на спину, как любила делать, но мама ее удержала, ухватила за подол, тихонько вытолкнула из кабинета и прикрыла высокие двустворчатые двери. Стала говорить отцу что-то тихим, красивым своим голосом. Подслушивать было нехорошо, и Люся отошла в сторонку, не очень, впрочем, удаляясь. Сделала вид, будто ее очень интересует портрет, висящий на стене, тысячу раз виденный. На портрете была бабушка, папина мама, в наряде непостижимой красоты. Юбка совсем короткая, пышная, на гладко причесанной голове какие-то перья, ножки сложены крест-накрест, обуты в белые туфельки, обхвачены блестящими лентами. Вздохнув, посмотрела на свои ноги – толстенькие култышки. Рубчатые чулки сбились под колени, круглая резинка жмет. У тупоносых башмачков перетерся ремешок.
– В конце концов, подумай о ребенке… – донеслось из кабинета.
«Ребенок» была она, Люся. Еще разок вздохнула, попыталась встать на цыпочки, как бабушка на другом портрете, что висит в кабинете отца. Немножко получилось. В кабинете мама засмеялась, сквозь слезы, но счастливо, победно. Значит, можно возвращаться, теперь, наверное, не побранят.
И в самом деле – мама схватила за плечи, затормошила, намочила слезами, защекотала пушистыми, выбившимися из высокой, валиком надо лбом, прически волосами.
– Уезжаем, Люсик, далеко, далеко…
– Куда?
– В эвакуацию.
Слово было непонятным и неприятным, как будто пищит и грозится ужалить злое насекомое. Минуту же хорошего настроения следовало использовать с выгодой для себя.
– Мам, а ты мне купишь юбочку? Такую, как у бабушки на картине? И туфельки с лентами!