Итак, жители Пиньор-де-Сеа вступают в спор. На острове Онс, когда людям приходилось разрешать споры, они спускались в тростниковые заросли, вооружались тростинами и принимались бить ими друг друга по спине, пока не обессилевали от усталости, но тело-то у них оставалось целым и невредимым, и не было ран, которые могли бы привести к сколь-нибудь серьезным потерям в этой отрезанной от мира провинции у самого выхода в океан. Таков был способ их выживания. В других местах Галисии спор требует большего умственного напряжения, но, пока в нем преобладает разум, можно не опасаться, что произойдет что-нибудь страшное; опасность таится лишь в противоречии здравому смыслу, которое возникает, когда спор вступает на путь «или да, или нет»; тогда уже не требуется никакого усилия, чтобы оправдать упорство спорящих. Если вы уж вступили на абсурдный путь, пролегающий между «да» и «нет», то в ход могут пойти серпы, и, возможно, какая-нибудь мотыга проломит голову, ранее вполне разумную. Сейчас спор течет еще по привычному руслу, но страх уже появился. Это – ощущение некой высшей силы, пришедшей издалека, над которой никто не властен; ужас перед чем-то чужим, никому не ведомым, против чего сам приходский священник предостерегает своих прихожан, – именно это вселяет страх в спорящих, всех, кроме парня, который сейчас глядит испуганно, но тогда его взгляд был тверд и ясен. Вот что он говорил тогда:
– Хватит врать, то, что прочел священник, – вовсе не отлучение от Церкви, а всего-навсего предписание, установленное тамошним правосудием, и нечего бояться попусту. Господь не допустит, чтобы нас отлучили от Церкви, коли мы не подчинимся этому правосудию, как оградил Он от такой напасти наших отцов и дедов.
Парень помнит, что он говорил это, подкрепляя свою речь уверенными жестами, чувствуя за собой тень господина священника, зная мысли односельчан и надеясь на их поддержку, но не ведая о страхе, уже таившемся в умах некоторых земляков, о тревоге, которую вселили его слова в душу хозяина.
На гумне Пиньор-де-Сеа, на лучшем гумне Пиньор-де-Сеа, крестьяне спорят о грехе. Сейчас им невдомек, какие наставления дает на этот счет пришедшее издалека правосудие; уже потом, когда появится донос, все их слова будут непременно записаны и останутся на века молчаливым свидетельством; но сейчас они просто ведут спор о том, грех это или нет – спать с покладистой девушкой, и что сказал бы на сей счет Протопресвитер; грешно ли двум свободным существам наслаждаться любовью, как говорят в наших краях. И парень – тогда его глаза еще блестели – предлагает хозяину побиться об заклад на недельный заработок, что тот не прав и что тешиться с незамужней девкой вовсе не грех, «Ну, ведь сам святой отец так говорит!» На гумне Пиньор-де-Сеа шутят и веселятся, и Эусенда Сердейринья, которой давно уже стукнуло пятьдесят, заявляет, покатываясь от хохота:
– Ну, смотри, господин хороший, как бы тебе не проиграть.
Хозяин чувствует себя оскорбленным, потому что понимает, что смешон, а вовсе не оттого, что его односельчане не правы. А Эусенда Сердейринья говорит так, чтобы все ее слышали:
– Я-то хороша со своими тремя детьми, и все от разных отцов: всю жизнь в смертном грехе, а сама и ведать не ведаю.
Народ смеется и соглашается, но Перо де Сарабиа, что приехал из Португалии и, похоже, обращенный еврей, во всяком случае такой о нем идет слух, вступает в спор:
– Кабы девицы ведали, что за дар Божий девственность, ибо они – жены Христовы, они бы не стремились утратить ее так легко, это ведь большой грех…
– Не такой уж большой грех, я ведь знаю много незамужних, у которых есть дети, это самое большее – полгреха, – возражает парень.
Обращенный чувствует необходимость утвердиться в недавно обретенной им вере:
– Молчи, предатель, ты-то уж давно заслужил сто плетей за то, что тешишься подряд со всеми девками.
Спор разгорается; парень утверждает, что «чем незамужних корить, лучше разобраться с замужними, у которых дети не от своих мужей».
Даже сейчас, перед Посланцем, узник наивно считает, что он выиграл спор. Он не знает, что Эусенда Сердейринья уже сидит в соседней камере, зато Перо де Сарабиа может спокойно спать в ближайшие месяцы, обеспечив себе безопасность столь подлым путем; парню же придется признать себя усомнившимся в вере, заплатить пятьсот монет штрафа и отправиться в изгнание на два года, на те же два года, что проведет в изгнании и Эусенда Сердейринья.
* * *
Нескончаемы жаркие вечера в Оуренсе. Со стороны Отца рек Миньо часто надвигается густой туман, наполняющий улицы сыростью, приглушающий краски, липнущий к телу, словно никому не нужная вторая кожа. К полуночи становится прохладнее, может и подморозить, но, пока дождешься ночной свежести и легкий ветерок развеет туман, хочется неторопливо пройтись или укрыться в прохладе крытых галерей; во всей остальной Европе к этому времени уже наступила ночь, и никто, кроме людей привычных, не бодрствует. Эти часы Посланец и каноник посвящают дружеской беседе, они рассказывают друг другу о том, что принес им прошедший день, какие впечатления оставил он в душах собеседников. Это часы откровений, и Посланец, не таясь, рассуждает о том, о чем в течение дня у него не было возможности даже подумать. «В столице жалуются, – говорит он канонику, – что здесь мало читают великих мастеров нашего века. Жалуются еще на то, что в здешних библиотеках почти нет книг, имеющих отношение к Святой Инквизиции, которой я служу». Каноник прикидывается невежественным простачком; и вот уже длинная вереница авторов – провидцев, визионеров, ясновидящих, лукавых мистиков – шествует по улицам Оуренсе, сопровождая прогуливающихся друзей. Из них одному только гению Сервантеса, – кажется, он из рода Сааведра [77], сын хирурга (обычно ими бывают евреи), – не суждено исчезнуть во мраке ночи. «Так о чем же они хотят, чтобы мы читали? О делах чести, которыми они одержимы, но которые мы здесь понимаем совсем иначе?» – вопрошает член капитула Компостелы, и он совершенно прав. «Честь в нашей стране, – заявляет он Посланцу, – зиждется на том, чтобы не лгать и не обманывать того, кого, по твоим словам, ты любишь; на том, чтобы, несмотря ни на что, честно держать данное слово; а если два существа с обоюдного согласия занимаются любовью в зарослях дрока, то это вовсе не означает потерю чести. Мало чего стоит честь мужчины или женщины, если вся она сосредоточена лишь в этом месте». Посланец смеется и доверяет другу горести, которые принес ему этот день, а также свою убежденность в несправедливости назначенных наказаний. «Вы становитесь таким же, как они», – бросает ему каноник, выслушав доводы, оправдывающие принятые решения. «Но мне необходимо внушить им доверие, чтобы в Мадриде знали, что я думаю так же, как они, и при этом не навредить», – настаивает Посланец, но Лоуренсо Педрейра парирует: «Я человек испорченный, а вообще-то люди у нас добрые, простодушные, они не поймут этих хитростей».
В последующие дни наказания по-прежнему остаются суровыми, однако занимающихся любовью вне брака и не считающих это грехом уже не приговаривают к изгнанию. Но при всем том, и даже несмотря на покровительство лиценциата Педрейры, клир Оуренсе недобрым взглядом следит за деятельностью сухощавого человека, который говорит мало, а слушает много, больше, чем нужно бы, да еще вынюхивает что-то в книжных лавках возле собора, ходит в монастыри и роется в их библиотеках. По прошествии нескольких дней из тех двух недель, что он проводит в Оуренсе, Посланец получает доступ в некий благородный дом, находящийся под покровительством капитула, там тоже есть книги. К нему относятся с недоверием, потому что он слишком хорошо знает, какие книги запрещены; он ищет их, скользя взглядом по полкам библиотеки: ведь он – представитель Святой Инквизиции. Во время длительных прогулок с каноником Посланец признается тому в невозможности внести какой-либо вклад в их общее дело – поэтому он решает покинуть Оуренсе и впредь назначать менее суровые наказания. На следующий день они выезжают в сторону Альяриса.