И не то вспомнилось Вале, не то вообразилось, что вспомнилось, будто бабушка говорила, что когда-то, тысячу лет назад — еще до колхозов, — там было их семейное поле и она боронила там пашню, и жала серпом упругую под рукой рожь, как это делали и ее, бабушкины, мать и бабушка. Валя сейчас вот даже знала тропинку, по которой ходили они на свою нивку, она пробегала как раз вот здесь, выбираясь из садовой жухлой травы и теряясь на обочине колесной дороги, что шла через все поле. Потом в воображении ее мелькнуло, что она — школьница-мать в большой телогрейке стоит и смотрит на рассветающий лес. А может, это была и не мать, а кто-то давний-давний встречал свою единственную весну, и так сильно билось сердце, так далеко было видно ясным глазам все дальние дали, так легко дышалось и любилось, что чувства эти запомнили деревья, земля, голубеющее небо и сейчас говорили Вале, что она не первая и не впервые здесь, потому как одному человеку не может отпуститься столько за одно утро.
«Нет, дура я! И фантазерка. Нет, какая дура!» — сказала себе Валя. «Как хорошо мне! Очень хорошо! Даже не верится, что может быть так хорошо!» — переводилось это, и надо было поделиться с кем-то своим хорошим, но никого не было.
Валя вдруг подумала, что ей нигде и уже никогда не будет так хорошо. Это оттого, подумала она, что я здешняя. Ей вспомнилось, как Сергей объяснял возникновение селений и как она смеялась над этой чепухой, впрочем, как и над всеми другими его выдумками.
Согласно этой теории, какой-то рисковый землепроходец останавливался на понравившемся ему месте и рубил дом, куда приводил жену. Но жить вдвоем им было скучновато. Тогда он звал к себе лучшего друга, и уже два дома глядели друг на дружку окнами. Потом к ним прибивался чужой человек, и если он исповедовал взгляды хозяев на жизнь, на работу, на отношения к людям, то они принимали его, и он селился тоже здесь. Так постепенно образовывалась деревня, поселение единомышленников. Жители роднились меж собой, деревня разрасталась, свято сохраняя дух и уклад первопоселенцев. Конечно, ужиться здесь могли только те, кто принимал «веру» деревни, В таком селении был свой нравственный и духовный микроклимат. Он развивался и укреплялся из поколения в поколение. И когда селение превращалось в село, то село это имело свое лицо, свой характер, свой неповторимый облик. В таком селе хорошо жить. Если же поселение возникает сразу, по чьей-то воле, то это скопление чужих, из таких бегут.
И сейчас Валя понимала, что Сергей был в чем-то прав. Эта деревня — ее, Валина, деревня. И где бы ей ни пришлось жить, она всегда будет здесь со своими пра-пра. Недаром же мать если вспоминает что-то, так только про деревню, будто в городе и не жила ни дня. Это предки зовут ее к себе, хотя она и не подозревает об этом.
Над деревней и дальше сизые до того облака окрасились сначала в сиреневый, а затем в розовато-красный цвет, и стало видно, как над школой, над сельсоветом, над домами красными маками расцвел кумач флагов и транспарантов, которых Валя вчера и не заметила. Они цвели все яснее и яснее. И вдруг такой же красный цвет полыхнул на свежевымытых стеклах избяных окон и отразился в речном плесе, полыхнул и исчез, сменился теплой позолотой, которая тоже растаяла. Деревня поблекла, будто посерела, но и серость эта была недолгой и очень прозрачной, а предметы все сделались в ней объемней и зримей. А потом снова вернулось желтое, но уже не призрачное, а плотное и жидкое. Валя быстро повернулась к лесу: там, огромное и чистое, быстро поднималось солнце.
Валя осталась стоять, как стояла, и в то же время она — или кто-то, отделившийся от нее? — вскинула руки и поплыла в танце, не то виденном когда-то по телевизору, не то тут же придуманном, но ритуальном и древнем. В ритме этого танца — то есть совсем без ритма — пели жаворонки, и было их много-много, а когда они начали петь, было неизвестно — может быть, они все время пели, но Валя просто не слышала? А сейчас она видела и слышала все, даже больше: словно тысячи других таких же восходов вдруг припомнились и объединились, а она знала их все и танцевала, оставаясь неподвижной, долго, то есть ровно столько, сколько нужно было, а потом замерла и стала прислушиваться к себе — такой большой и такой маленькой и светлой, словно капелька на тонком коленце веточки. Солнце поднималось быстро, видимо, и вместе с ним поднималась радость. Недавно тихая и молитвенная, она с каждым мгновением росла, объединяла в себе все: и это утро, и вчерашние разговоры, и воспоминания, и звон жаворонков, и зябкие травинки, и свежее слепящее солнце, и когда от этой радости уже некуда было деться, вдруг в деревне у клуба грохнул запоздалый репродуктор, и торжественная музыка проплыла над селом.
И Валя приняла эту торжественность целиком себе, и засмеялась, припав к березе, и в глазах ее, влажных от слез, отражалась влажная, ожидающе открытая земля.
Стояла она так, наверное, долго, потому что, когда пришла в себя, в деревне, и в небе, и в роще уже был день — ранний, еще ломкий, но какой-то приземленный. В деревне бабы выгоняли за ворота разномастных коров. Орал первомайские призывы теперь охрипший колокол радио. Кланялись колодезные журавли. Стаи голубей играли над длинными строениями зерноскладов, взмывали черными выстрелами ввысь, там вдруг рассыпались фейерверками, превращались в облако белых листовок, коротко зеркалили в солнечных лучах и осыпались за крыши снова темными, будто сгоревшими. На далекой ферме желтым жучком ползал молоковоз.
Вале показалось неловким торчать здесь, наверху, и она опять спустилась в рощу. По памяти отыскала «скамью», березку, причудливую, когда-то, в самом начале, росшую параллельно земле, а потом вдруг разом свечкой вставшую к небу и сообразившую, таким образом, сидение, и мать говорила, что в девках часто сидела здесь, и бабушка тоже сиживала, и она, Валя, тоже вот сидит. Вспомнив бабку и мать, Валя даже удивилась, что вспоминает их не по какой-нибудь надобности, как это бывало всегда, а просто так, с ничего, и вспоминает не как об отделенных от нее самой существах, чужих и чуждых, у которых каждый раз надо было что-то просить и выслушивать при этом нудные нотации, а как какую-то важную часть себя, к которой ей, Вале, предстоит возвращаться и возвращаться, нравится это ей или не нравится. Это, понимала Валя, пришло ей в голову эхо недавней зауми, охватившей ее там, наверху, при восходе солнца, когда она, оставаясь собой, вдруг разделилась на сотни мудрых, все знающих ведьм. Ведьма, ведать, знать... Мистика, конечно. А приятно было. И страшновато. А может, она с ума сходила, не балдела, а именно сходила с ума, как сходят обыкновенные сумасшедшие. Раздвоение личности? Какое тут раздвоение — тут рассотнение! А было хорошо. Она попыталась объяснить свое бывшее состояние с научной точки: зрения — наследственность там, дээнка, эрэнка — но ничего не вышло: по биологии у нее была тройка, шаткий трояк, который войдет в аттестат; а наверное, там все объяснено: раз наследуются внешние признаки, должно наследоваться и что-то глубинное, потайное, как вот память о восходе. Да только это всеми за придурь считается. Только личный опыт, чувственные восприятия, рецепторы и рефлексы!.. А если нет? Если это все чепуха, а то — правда? И она, Валя, была когда-то прабабушкой своей, и пра, и пра? Вот тогда становится понятным «память предков», инстинкты, уважение к роду своему и желание иметь детей. А иначе зачем все это?
«Нет, я дура! — снова обозвала она себя, но на этот раз со злостью. — Хорошо было и ладно. Так нет, препарировать надо!»
Однако отмахнуться от пришедших мыслей было не так-то просто. Она вдруг вспомнила вчерашнюю притворную ссору бабушки и дедушки, когда он обозвал бабку черепахой, а та вспомнила, что в Валином возрасте он называл ее ласточкой, цветочком, пчелкой и солнышком.
А она, Валя, обиделась на бабушку. А еще больше на мать. Подумала, что мать могла прочитать Викторово письмо и переслала его старикам, — откуда иначе они могли узнать? Ведь они хоть и ссорились будто бы, а на самом деле нотацию ей читали — в одну дуду дудели. Но теперь, после сегодняшнего утра, она поняла, что придумала себе эту историю с письмом, что дедушка действительно говорил бабушке т а к и е слова, когда она была не бабушкой, а молоденькой девчонкой, может быть, похожей на нее, Валю, а он — на Виктора, нет, на Сережу Дорохова. И матери отец Валин говорил нечто похожее... Тогда, выходит, и губошлеп Геночка говорил ей что-нибудь такое? Валя представила себе, как это было, и расхохоталась. Сидела на березе и смеялась.