Однажды она объявила, что назавтра к ней приезжает муж. Андрей не сразу и понял, о каком муже речь, а потом до него дошло, почему она не тащила его в сельсовет расписываться и не требовала никаких клятв и обещаний, только жадно припадала к нему, как припадают к ключу в покосный день.
— Пошто не сказала раньше-то? — с затаенной угрозой спросил он.
— А сказала бы, так ты что, не стал бы ходить ко мне?
Андрей сознался себе, что все равно ходил бы, но злость и обида не прошли. Он резко ушел тогда и по дороге твердил себе, что если бы знал, то все вышло бы по-другому. Он не знал как, но только не так, как получилось. И бесился, аж в глазах ломило...
Муж Шуркин оказался спокойным круглолицым медиком в тяжелых роговых очках. Она ему все объяснила, и они интеллигентно согласились на развод. В тот же вечер очкарик уехал на попутной машине.
Андрей к Шурке ходить не стал. В троицу он женился на Нинке Просекиной, рыжей почтальонше, которую в селе и за девку никто не считал.
Вопреки бабьим предсказаниям, они не разошлись на третий день, а стали жить в обнимочку: Андрей без жены никуда ни шагу, и она ласточкой возле него. Бабы на деревне пришли к истине: точно, должон парень до свадьбы перебеситься, тогда с него мужик стоящий получится, а то так и будет кобелиться до старости.
Шурка вела себя так, вроде меж ними ничего не было. Но на третий год, когда у Чуевых родилась рыженькая, вся в Нинку, девчонка, Нинка вдруг задурила. Началось это еще до родов, когда надо было оформлять декретный отпуск. Тут Шурку ей никак было не обойти. Хотела Нинка обратиться в районную консультацию, но там без направления не приняли, пришлось ей показаться Шурке. И когда Шурка надавливала прохладными белыми пальцами ей на живот и щупала ее отсутствующую талию, Нинка из всех сил крепилась, чтобы не вцепиться руками в ее тонкую высокую шею. А рожать дома отказалась наотрез, прознав, что можно лечь в больницу и за неделю. Но уехать в район Нинка не успела, приспичило раньше, чем думала. Роды приняла Шурка, но Нинка, как только очухалась, так сразу и проперла ее из избы.
— Иди, иди, — поддержала ее и Андреевна, — я тутыка пригляну, не первый раз...
С тех пор Нинка стала ревновать. По ночам на пашню бегала смотреть, пашет Андрей или шастанул в теплую Шуркину постель. Убеждалась издали, что пашет, и шла, спотыкаясь в темноте, обратно обессиленная и потерянная, размазывала по веснушчатому лицу слезы и думала, что уж лучше бы она застала их, чтобы разом все кончилось. Пошли свары и со свекровкой. Нинка терялась тогда в рассудке и не понимала, что и кому можно кричать, била дочку и грозилась отравиться.
В один из таких скандалов Андрей крепко в подпитии завернул в медпункт. Шурка встретила его спокойно, усадила за стол, поставила стаканчик разведенного спирта, собрала закуску, уселась напротив и смотрела, как он хмуро выпил, как неторопливо и безвкусно жевал корку.
— Ну, чего в рот воды набрала? — не вытерпел он, — Спросила бы хоть, пошто пришел.
— Надо, значит, пришел. Не надо, не пришел бы. Чего спрашивать?
— Всех так принимаешь?
— Кого приму, а кого и выставлю. Я женщина свободная.
— Это точно, — сказал Андрей и крепко ладонью вытер лицо. — Свободная. Все мы свободные. Пойду я.
— Как хочешь. А то посидел бы. Ко мне со всякими болями приходят. Ты не нервничай. Уладится все.
Голос у Шурки тихий, участливый, глаза все понимают — не манят и не гонят. Не хотелось Андрею уходить. Раздеться бы да плюхнуться на жесткую больничную койку, сграбастать податливое Шуркино тело, зарыться лицом в белый песок волос — и пропади все пропадом! Только понимал он — нельзя. Легко не получится. А разорвать себя надвое как? Потеряешь что-то большее, чем есть сам, чего словами и не высказать.
Он хлопнул ладонью но столу, — звякнула на тарелке вилка, — поднялся и, не прощаясь, пошел к двери.
Вскоре Чуевы уехали в город. Андрей перед этим поругался с механиком, приезжей птахой, вообразившим, что совхоз — это армия, где любой приказ выполняется беспрекословно, и запретившим пахать огороды, пока не закончится посевная. Андрей пригнал ночью с поля трактор и вспахал свой огород и все соседские. Механик полез в бутылку, потребовал оплатить простой и амортизацию, Андрей написал заявление и через две недели подался в Иркутск. Сосновских в городе жило много, а своих не было. Андрей остановился у бывшего соседа, за сиплый пришептывающий голос прозванного Селезнем. Селезень долго работал в Сосновке продавцом, а потом после удачной ревизии быстренько распродал хозяйство и уехал в город, где раньше купил в предместье еще хороший дом с огородом и садом. В деревню он больше не показывался, и сосновские быстро забыли его, тем более что бывали продавцы и получше, да и товаров на прилавках с каждым годом прибавлялось. Одна только Андреевна, помня добро — Селезень неизменно оставлял ей в заначке все самое дешевенькое и ходовое, — писала им письма с длинными поклонами и деревенскими новостями. Вот он и помог Андрею снять в аренду квартиру у завербовавшегося на север шофера и сводил в отдел кадров на завод, где сам работал кладовщиком. Андрея оформили бульдозеристом.
Нинку город сначала как будто пришиб, она сделалась снова тихой и незаметной. И на почте, куда пошла работать после того, как дочку взяли в заводской садик, и с соседями она боялась показаться деревенской дурой, и оттого у нее все получалось еще хуже, и она страдала. А привыкла к городу она быстрее Андрея и через год говорить даже стала по городскому быстро и гладко, как заведенная, волосы крупно закрутила, выкрасила в каштановый цвет и губы взялась мазать на манер продавцов из гастронома — густо-красным сердечком, но веснушек, как ни старалась, свести не смогла. Андрей на эти перемены внимания не обращал, вернее, не замечал их. Иногда Нинка нарочно лезла в глаза, но он отмахивался: ладно, мол, ладно, все ладно.
Городская жизнь ему нравилась: восемь часов работы, два выходных, зарплата хорошая, премии, домой придешь — воды не таскать, газ на кухне горит, зимой только печку углем пошуруй — и вся забота,
В выходные дни Чуевы обходили магазины, заглядывали на рынок, спрашивали на все цену, но покупали мало что: продукты — картошку, лук, огурцы, мясо — они привозили из деревни, а одежку и мебель выбирали с осторожностью, брали только то, что попрочнее, понадежнее. Да и деньги Андрей приберегал, не давал разменивать на пустяки.
Скандалы у них прекратились. Не без того, чтобы не поцапаться иногда, — без этого у кого обходится? — но все так, по мелочам. Андрей не пил, как другие мужики, Шурка была далеко, и Нинка успокоилась. Правда, она частенько перехватывала на муже взгляды молодых, праздничных женщин и торопилась увести его от этих взглядов, нервно кося белесым глазом в его лицо — замечает или не замечает, что манят его? — но понять не могла: лицо у него оставалось серьезным и озабоченным, как и раньше. Она знала за ним манеру любому делу отдаваться полностью: если уж пошел рубаху покупать, так ничего другого, кроме рубах, для него в этот день не существует, даже и не думай в другой отдел затащить, возьмется валенки подшивать, так хоть громы на него катай, не бросит, пока не закончит, и во всем так. Может, и тут так же, не видит ничего...
И все же что-то у них дома было не так. Когда Нинка принималась рассказывать ему свои почтовские новости, он слушал и не слушал, мастерил что-нибудь или играл с дочкой, и ей приходилось окликать его и повторять вопросы. Такие минуты пугали Нинку, рождали в голове предположения о какой-то заводской шлюхе, а их тама вон сколь! — не захочешь, так затянут, или вставала в памяти Шурка. И тогда снова, как перед свадьбой, ее охватывало чувство растерянности и неуверенности в собственной судьбе, только теперь не было на донышке души мстительной радости — «вот вам всем! носились, как мартовские кошки, а он меня взял!» — а появлялся страх перед грозящим одиночеством и безотчетная обида — «за ним, как за дитем, а он»... Замужество как бы заново произвело Нинку на свет и навсегда заслонило от нее ту рыжую нескладную девчонку, что плакала перед зеркалом из-за своего уродства. Она считала себя ничуть не хуже теперь, а может, и лучше многих других и требовала к себе если не любви, то хотя бы благодарности. Не встречая ее, она дулась и плакала и понимала, что эта благодарность ей не нужна вовсе, а нужно живое участие, нет, не участие — все нужно! И еще понимала, что окажись на ее месте другая, хотя бы та же Шурка, Андрей был бы другим — видать же, какой он с дочкой! — и ей хотелось унизить его, оскорбить, вытоптать в нем эту способность быть другим — «не мне, так уж никому!»