Напоенный ароматами ветерок несет нарциссу вести
О розе, что уже больше не остается затворницей.
«Она назначила тебе свидание в саду», — говорится в нем,
И, услышав это обещание,
Нарцисс в радости склоняет свою золотистую головку.
Как изумительно просто — и с каким совершенством древний поэт обрисовал ситуацию! Можно подумать, он писал это о них, а вовсе не о тех, чьи любящие сердца давно уже обратились в прах! И тем не менее — как безнадежно! Как трагически безнадежно!
— Госпожа, — пробормотал я, повернувшись лицом к решетке на окне. Мне не нужно было смотреть туда: я и так знал, что Эсмилькан, прильнув к ней лицом, наблюдает за мной. (Только тут мне пришло в голову обратить внимание на то, что китайская ваза не случайно оказалась на сундучке. Место было выбрано очень тщательно: человек, составлявший букет, заранее позаботился о том, чтобы его послание было замечено той, кому оно было адресовано). — Госпожа, я не могу этого сделать!
Ответом мне было молчание. Ни звука, ни шороха не донеслось до меня из-за решетки. Эсмилькан поняла, что я догадался обо всем. И еще она поняла, что я ни за что не пойду против того, что хоть как-то оправдывало мое существование… ни за какие блага в мире я не стану стоять на страже, если ей придет в голову нарушить супружескую верность. В комнате по-прежнему стояла звенящая тишина. Мы оба молчали. По спине у меня поползли мурашки. И внезапно со всей отчетливостью я понял: если я предам ее сейчас, я навсегда потеряю то доверие, которое она питала ко мне. Проживи я после этого хоть тысячу лет, Эсмилькан никогда уже больше не сможет верить мне, как прежде, а это для меня было хуже смерти.
«Прошу тебя… прошу тебя, поставь их в вазу. Только один раз, умоляю тебя, — слышалось мне в тишине так же ясно, словно это говорила сама Эсмилькан. — Неужели ты думаешь, я не знаю, что наша любовь обречена с самого начала? И потом, возможно, это вовсе не любовь, а лишь мимолетное влечение. Просто несчастную принцессу с разбитым сердцем вдруг потянуло к одинокому, усталому спаги. Что из того? Поверь, я ничего не жду, ни о чем не молю, ни на что не надеюсь. Но пусть в моей жизни останется хотя бы это. Разве ты не помнишь, чем кончается поэма Манучихри? У нее нет счастливого конца, и кому же это знать, как не мне? И тем не менее ее красота завораживает меня. Помнишь, он сравнивает любовника с облаком, а его возлюбленную — с садом?»
Он вернулся издалека,
Глаза его заволокло слезами,
И слезы, капавшие из его глаз, разбудили его госпожу.
Она подняла голову и откинула с лица вуаль.
И лицо ее было, как полная луна.
Он издалека увидел лицо своей возлюбленной
И воскликнул так громко, что все услышали его.
Сжигаемый огнем, что пылал в его груди,
Он разорвал свое сердце,
Чтобы его госпожа увидела этот огонь.
А влага жизни текла из его глаз,
Чтобы воскресить цветы, что росли в саду его возлюбленной,
Но… этот пылающий огонь сжег ее тело…
И его возлюбленная больше уже не будет цвести…
«Я знаю, что все наши слезы бессильны нам помочь — наша любовь так же невозможна, как любовь облака к саду за высокой каменной стеной. Мы никогда не сможем заключить друг друга в объятия. Только один раз, Абдулла… иначе я умру…»
Я онемел, слова не шли у меня с языка. Словно пришибленный, я молча поставил оба цветка в китайскую вазу. Воля моя таяла, как воск. Больше того, я обезумел настолько, что принес своей госпоже то, что до этого стояло в вазе — лист платана, нивяник и ветвь кипариса. Пусть, если захочет, хранит их у себя. Но в душе я дал себе клятву, что это первое серьезное испытание моей преданности своему долгу, как я его понимал, останется и последним. Да, тогда, на Хиосе, она подверглась уже испытанию — более страшному, чем когда на нас напали разбойники, но теперь я чувствовал, как с каждой минутой крепнет моя решимость остаться верным себе и тому, чего требовал от меня долг. С этой минуты я каждую ночь буду стоять на страже, глаз не спущу с нашего гостя. Я буду неусыпно следить за ним, но сделаю все, чтобы ноги его не было на половине моей госпожи. И, что самое главное, я узнаю, что он задумал, рискнув нарушить мир и покой нашего дома и запятнать честь моего господина.
Вскоре я увидел его. Широкоплечий и сильный, Ферхад молча стоял перед вазой, погрузившись в какие-то свои мысли, и не видел меня. Я затаил дыхание, с интересом наблюдая за ним. Кончиком пальца он нежно обвел один за другим лепестки стоявшей в вазе розы. Вдруг сердце мое сжалось от страха было при мысли о том, как же тяжела задача, возложенная на евнуха! Ведь ему, в сущности, приходится бороться с собой куда чаще, чем другим мужчинам, я имею в виду тех, кто в отличие от меня и мне подобных продолжают оставаться мужчинами. И я дал себе зарок после возвращения моего господина воспользоваться первым же удобным случаем и попросить у него в помощь двух-трех человек.
Признаюсь честно: то, что я испытывал тогда, был страх. Страх потерять свое высокое положение. И еще, конечно, ревность. Я завидовал этому человеку, безумно завидовал тому, что было у него и к чему он, должно быть, привык, и чего нет и не может быть у меня — его могучим мускулам, его закаленному в битвах и сражениях телу. Господи помилуй, я завидовал даже тому, как он пил! Зависть и злоба, ядовитая желчь волной поднялись у меня по спине, защекотали шею, а потом, юркнув под тюрбан, ударили в голову, затопив мозг, и принялись копошиться в нем, словно полчища вшей.
Видимо, почувствовав на себе мой взгляд, молодой Ферхад повернулся ко мне. На лице его сияла улыбка, в глазах не было даже намека на злобу или недоброжелательство. Какое-то время он смотрел мне в глаза. Может быть, ждал, что я принесу еще одно послание моей госпожи? Увы, у меня в руках ничего не было. А может, мне показалось, и он ничего не ждал от меня, потому что из нас двоих именно он первый решился заговорить, обрушив на меня целый ворох новостей, от которых у меня, признаться, потемнело в глазах.
— Султан Сулейман мертв, — объявил он. — Да будет Аллах милостив к его душе! Он был великий человек!
Едва шевеля онемевшими губами, я беззвучно повторил за ним эти слова.
— И когда же случилось это несчастье? — спросил я, наконец, когда снова обрел возможность мыслить ясно.
— За неделю до того, как я появился в вашем гостеприимном доме.
Какие же железные нервы нужно иметь, чтобы прожить тут несколько недель и ни разу не обмолвиться об этой тайне?! На несколько минут я даже потерял дар речи. Признаться, это поразило меня куда сильнее, чем сама весть о смерти великого султана.
— Думаю, пришло время все вам рассказать, — продолжал Ферхад, — поскольку султан Селим, три ночи назад вернувшийся в столицу из Кутахии, слава Аллаху, теперь уже крепко держит бразды правления в своих руках.
— Принц… то есть я хотел сказать, султан Селим… вернулся в Константинополь?! Просто ушам своим не верю! Все так странно! Ты не ошибся? Может быть, тебе неизвестно, что госпожа, которой я служу, его дочь. А я точно знаю, что она до сих пор не получила от него весточки.
— Значит, не время, — сурово бросил Ферхад. — Разве можно подвергать женщин опасности, рассказывая то, что им не положено знать? Одному Аллаху известно, какую беду они могут навлечь на себя, если им станет известно слишком многое? Но теперь, думаю, все уже позади, и я могу без опаски рассказать тебе об этом, ведь Селим уже уехал. Да, да, он уехал вчера на рассвете под охраной небольшого вооруженного отряда и сейчас уже далеко.