Здесь я был в компании стихий, и только так в тот период моей жизни моя измученная душа могла обрести хоть какую-то надежду. Разбивающиеся валы волн и потоки солнечных лучей, льющиеся на меня на закате; суровые лики скал, из-под нахмуренных бровей следящие за надвигающимся штормом; винно-красные тени на поверхности моря; песнь могучего западного ветра, как на арфе игравшего на обрывах и утесах, — такие только впечатления могли немного облегчить мне душу. Но полностью успокоить меня не могли и они. Они не могли разрешить невероятную проблему, всюду преследовавшую меня. Я существовал, казалось, с одной-единственной целью: понять, как можно соединить железный ананас и этого рисовальщика скал в нечто единое, неразделимо связанное, цельное.
Очень точно замечено, что проблему помешанного может решить сумасшедший. К описываемому дню я несомненно был практически сумасшедшим — избранник Господа, который должен вершить Его волю через темную пропасть временной потери рассудка, человек, не по своей вине ставший безумным, но участник тех ужасающих порой проявлений, в которых Его безграничная воля открывается на земле, утверждая Его всевидение и справедливость!
Это случилось после полудня, в один из дней в конце августа. Я вышел на скалы в тот момент, когда начался уже всеобщий исход с побережья: приближалось обеденное время, и длинная вереница детей, мам и нянек тянулась прочь от пляжей и пляжных развлечений. В час пополудни скалы и берег совершенно опустели, и по площадкам для гольфа можно было спокойно ходить: игроки временно прервали свое занятие.
Я шел теперь по высокой скале к северу от мест купания, сгибаясь, в прямом и в переносном смысле, под тяжестью моей неразрешимой проблемы. В грудном кармане у меня, оттопыривая его и заставляя меня наклоняться вперед больше обычного, лежал мой ананас. Зачем я взял его с собой — не знаю. Но теперь я часто таскал его при себе, и скрываясь от взглядов людей, разглядывал его подолгу, как будто такое непосредственное изучение предмета могло помочь мне в поисках ответа.
В тот день я вытащил его на краю скалы и положил на землю, там, где тонкий слой почвы уже весь истрескался под лучами августовского солнца. Лиловые цветки карликовой буквицы росли возле моего локтя, и ковер из розовых армерий, почти уже отцветших и превратившихся в серебристые метелки, подбирался к самому краю скалы. Воронье перо, лежавшее в траве, взлетело от ветра, опускаясь в нескольких шагах от прежнего места, и черный плюмаж вспыхивал в солнечных лучах. Внизу на склоне несколько рыжих овечек щипали невысокую мягкую траву. По другую сторону скал шли невысокие холмы, покрытые чахлыми деревцами, и серые башенки церквей возвышались над ними.
Это было такое одиночество, какого только может достигнуть человек. Отдыхающие исчезли, и мир опустел. В этот момент я, как никогда раньше, осознал, что Бьюд целиком и полностью превратился в курортное местечко, и его благосостояние теперь во всем зависит от тех, кто в часы отдыха спешит на север Корнуэлла для перемены воздуха и развлечений. Сколько хватало глаз, далеко на юг, где виднелись волнорезы и водозаслоны и откуда выходил маленький канал, в котором стояло несколько двухмачтовых судов, — не было видно никаких человеческих сооружений, кроме тех, что служили забавам и отдыху.
Железный ананас стоял на земле возле моей руки. Поверхность металла была отшлифована до блеска моими постоянными касаниями, и солнце вспыхивало и отражалось на чешуйчатой поверхности.
В течение долгого времени я созерцал его, обдумывая свою бессмысленную проблему. Как вдруг откуда-то снизу, с пляжа до меня донесся звук человеческого голоса, поющего песню. Это был звучный, сочный голос, и песня была звучная и сочная. Первый я узнал тотчас же, последнюю мне никогда не приходилось слышать. Я до сих пор не знаю, чьи там были слова и музыка, но они очень подходили, чтобы выразить полную удовлетворенность поющего жизнью.
То, что песнь радости пелась с таким удовольствием и так самозабвенно, могло, без всякого сомнения, означать лишь одно: одинокий ее исполнитель внизу был счастлив, полон надежд и совершенно доволен жизнью. «Должно быть, — подумалось мне, — ему удалось продать одну из своих странных картин за хорошую цену, или, может быть, он повстречал родственную душу или нашел сердце, которое бьется согласно с его собственным и видит мир его глазами. Ясно, что жизнь преподнесла ему какую-то новую радость или увлечение или манит его какими-то радужными обещаниями, иначе он не мог бы так разливаться тут, прямо из глубины сердца, с беспечностью пташки!» Нужно ли добавлять, что это был мой темнобородый здоровяк художник, который распевал внизу за работой.
Я лег на живот на выступающем краю скалы и посмотрел на него вниз. Он сидел как раз подо мной, и я с удовольствием отметил, как нелепо выглядела сверху его фигура. На нем была огромная серая хламида, и под ней его большое тело, странно укороченное, громоздилось на складном стульчике. Ног не было видно: они были поджаты. Но руки можно было разглядеть. В одной он держал палитру и кисти; в другой ту кисть, которой рисовал в этот момент. Он сопровождал ритм песни мазками на картине, стоящей перед ним.
И вот тогда на меня внезапно снизошло вдохновение. Передо мной имелся железный ананас и имелся этот художник — один рядом с другим. Они теперь были так близко один возле другого, как не случалось никогда раньше. Их разделяли какие-то две сотни футов высоты. И я почувствовал, что два этих предмета — один бесценный в моей измерении, а другой воплощенное зло — должны вот теперь воссоединиться и таким образом, в их взаимодействии, должна исполниться их судьба.
В этот момент мои колебания кончились. Что-то во мне, что не было мной, подчинило и повело меня. С такой решимостью, которая и близко не походила на мою собственную, с быстротой и горячностью, очень далекими от моей обычной нерешительности и неуверенности, мой рассудок решил, и рука послушно исполнила приказ. Это захватило меня, как ураган. Я чувствовал себя зрителем, скованным и остолбеневшим, но способным все же замечать, что делает кто-то другой совсем рядом с ним. Я взял железный ананас и, установив его точно над головой счастливого певуна внизу, не давая руке дрожать, чтобы не сбить снаряд с цели, бросил его.
Кусок металла, пролетев две сотни футов или больше, угодил как раз в центр серой шляпы, видневшейся внизу. Я услышал звук удара — негромкий, приглушенный шляпой. Но результат был ужасен. Удар молнии не уничтожил бы беспечного певуна более внезапно и более полно. Руки его вскинулись, песня застряла в горле. Его большое тело конвульсивно дернулось, по всем членам прошла дрожь, и он упал вперед на свой мольберт, зацепив его и уронив на землю перед собой.
После того как он уткнулся лицом в песок, он уже не двигался. Руки его продолжали сжимать палитру и одну из кистей. Его ноги были вытянуты, как у плывущего человека. Я заметил, что кровь струится из его головы и стекает на землю. Железный ананас валялся немного впереди, в полуметре от него, посредине упавшей картины.
Я спустился, чтобы получше рассмотреть то, что я сделал. Меня охватило чувство внезапного облегчения и какого-то удовлетворения. Я был свободен, я был нормален! Тень, омрачавшая мою душу, исчезла. Я твердо знал, что отныне и навсегда я буду таким же, как все люди.
Я поспешил спуститься со скалы, и по пустынному берегу подошел к сраженному художнику. Только теперь, стоя на пропитавшемся кровью песке у его виска, я начал осознавать, что я совершил. Сама эта бессильно лежащая фигура резко поразила меня. Он был очень крепкий и пожилой, — старше, чем я предполагал. Однако он пел о радостях любви. Он воспевал прелесть некоей леди по имени Джулия в тот момент, когда мой железный ананас, свалившись на него, как огонь небесный на грешников, превратил его в бесчувственную груду. Его борода нелепо торчала из-под уткнутого в землю лица, и чувство приличия побудило меня дотронуться до него и передвинуть, чтобы расположить труп более пристойно.