Мы в постели. Глаза пупса, пухленький животик, сиськи с розовыми сосками… Тружусь над ней. Ничего не чувствует, отворачивает лицо от поцелуев.
Злой, как полсотни дьяволов, вскакиваю, рву на себя синюю дверь, пробегаю мимо мускулистой свиньи (он сполз с подушек и валяется, перегородив коридор, один красный глаз открылся и проследил за мной), прибегаю на кухню и наливаю себе портвейна. Выпиваю залпом. Возвращаюсь. Она дремлет. Один глаз открылся, оглядел меня и захлопнулся…
Я пришёл к выводу, что она засохла. Я сказал ей утром, что она стала бесполой. Она обиделась и уехала с солдафоном на поводке. Признаюсь, я был даже счастлив, что с меня сняли это иго.
То, что время идёт, мне было заметно по детской площадке под моим окном. За тот год, что я ссорился и мирился в Сырах с бультерьерочкой, тощие девочки-подростки вдруг превратились в грудастых невест. Моя «невеста» некоторое время ещё появлялась. Но всё реже. Правда, в последний свой приезд бультерьерочка задержалась у меня более чем на месяц, удивительное дело! Кончилась такая стабильность финальным взрывом. Вот как это было. Между нами тремя (я, она и Шмон) произошла следующая сцена.
Я вернулся однажды довольно поздно, в крепком подпитии. Охранники доставили меня в квартиру и, что называется, «откланялись». Она смотрела, валяясь в постели одетая, телевизор. Я сел на край кровати и стал тоже смотреть телевизор. Вдруг из коридора (дверь оставалась открытой) явился Шмон, как-то скромно подошёл ко мне сбоку и – о, невероятно! – положил мне свою тяжёлую твердую башку на колени. Молча.
– А! – воскликнул я. – Ты признаёшь себя моим вассалом, Шмон!
Он вздохнул. А я погладил его твёрдую лысую башку. И он в ответ облегчённо хрюкнул. Он не выдержал напряжения. Он признал меня хозяином. По всей вероятности, он наслушался наших с ней разговоров, в которых мой голос звучал громче и настойчивее. По громкости и энергии моего голоса и по уверенности движений он догадался, что я господин его хозяйки. И, следовательно, его господин. Он поступил разумно. Пусть я и упрекал его в медленности его звериного разума.
Девочка-бультерьерочка с ужасом смотрела на нас.
– Видишь? – сказал я ей. – Захочу, уведу у тебя собаку!
На следующий день она уехала, забрав Шмона. Я не присутствовал, меня не было на месте. Уехала и больше не возвратилась. Такой обиды она стерпеть не смогла. Следующий Новый год я встретил с охранниками, без неё. Где была она, не знаю.
Я потом думал: петарда в Новый год виновата? Не петарда? Не взорвалась ведь её петарда с двенадцатым ударом часов…
Или попросту кончилось наше с нею время?
Так я и не решил до сих пор. Если в магическом измерении рассматривать, то петарда. Там ведь, в магическом, всё за всё зацеплено. Мелкие происшествия вызывают трагические, необратимые последствия. Там пуговиц нельзя, не дай бог, терять, не то что петарда не взорвалась…
А потом…
А потом… Когда бультерьерочка удалилась, я стал себе жить тихо. Моя политическая жизнь в это время вся сотрясалась от энергии, мы нашли курс (и какой курс! об этом далее), моя личная жизнь была более чем скромна.
Вспоминая даже всю разом мою жизнь в Сырах, а не только этот период первого года после тюрьмы, а это целых пять лет, эпоха, можно сказать, я понимаю на дистанции, что в основном это была одинокая жизнь. Что подавляющее большинство дней я прожил один. Несмотря на то, что в эту эпоху целиком поместились несколько недолгих моих романов, моя любовь с актрисой и рождение двух детей. И всё равно, лейтмотивом жизни в Сырах звучит пронзительный, то печальный, то ликующий, мотив одиночества.
Когда не было женщин, я спал в кабинете, на узкой деревянной постели. Многослойный бутерброд постели венчал старый, порванный и лопнувший матрасик. Я лишь покрыл его красным покрывалом, купленным в народном магазине «Фамилия», а сверху положил галлюцинаторный старый плед, оставленный прежним жильцом Котоминым. Там я и спал, в белый старый пододеяльник вставлено было верблюжье одеяло, присланное мне моей матерью когда-то из Харькова. Теперь таких одеял не делают и не продают. Бело-кирпичное. На одеяле были вытканы в двух этих туркменских цветах аисты. Четыре аиста, по одному на угол. Одеяло это есть у меня до сих пор, а вот мать моя умерла.
Спал я, как правило, плохо. Просыпался ночами, бродил по красным полам двух комнат, появлялся в кухне сделать чай, чем вызывал восторг Крыс, она оставляла сон и повисала на клетке, готовая ко всем приключениям. Когда у меня появился позднее компьютер, я стал усаживаться ночами к компьютеру, пытался выудить из него интересные факты, либо ночные новости. Когда достаточно рассветало, но Сыры за окнами были ещё преисполнены сонного молчания, я ложился спать под моих аистов в белом пододеяльнике. И вставал уже где-нибудь в девять утра. Именно там, в Сырах, я открыл для себя удовольствие засыпать на рассвете.
Мебель я не любил всегда. Шкафы и диваны и особенно мрачное сооружение, называемое в России французским словом «шифоньер», вызывают у меня ужас. Переселившись в Сыры, я всё же оказался в голом пространстве. По совету нацбола Сашки Аронова (он пришёл делать мне проводку и принёс, и оставил каталог магазина IKEA) я собрал экспедицию в этот магазин. «Вся молодёжь, все продвинутые люди покупают себе интерьеры в IKEA», – заверил меня Сашка, да и каталог меня убедил. IKEA оказалась объектом не близким, мы пробивались туда на красной «пятёрке» сквозь пробки часа два. Сооружение, начинённое страннейшей и простейшей мебелью и квартирной утварью, меня задело за живое. IKEA мне понравилась безоговорочно, особенно простейшая мебель из некрашеной сосны. Я почувствовал себя полевым командиром, собирающимся обставить свой блиндаж. Приобрёл я там лишь самое необходимое. Самыми необходимыми мне предметами для жизни оказались книжные полки, стол кухонный (80 сантиметров на 80 сантиметров), стол для работы (80 сантиметров на 120), пара деревянных стульев для кухни и два офисных стула. На этом меблировка квартиры закончилась. (Через пару лет в наследство от одной обанкротившейся политической организации мне достались пара кресел и столы). Бывавшие у меня в Сырах гости восторгались аскетизмом квартиры, на самом деле я всего лишь не выношу мебель.
Квартира, оттого что с 1924 года там жили бедные люди, затхло воняла бедностью. Летом запах трагически усиливался, зимою квартира воняла скромнее. Я полагаю, что запах не исчез бы даже после капитального ремонта, ибо его источали кирпичи и потолки, и полы, запах въелся в них.
Вставая, я напрочь отдергивал нехитрые шторы, оставшиеся от прежних владельцев. И оставлял окна незашторенными до самых сумерек. Небольшая площадь прямо под моими окнами вмещала детскую площадку, окрашенную в яркие детские цвета, а также множество довольно высоких тенистых деревьев. Из-за деревьев этих, к моей досаде, в квартире было всегда несколько сумрачно. Впрочем зимой, без листьев, деревья были не так опасны. Я делал себе кофе, на кухне. Пытаясь не обращать внимания на мою крысу: она в это время неистовствовала, сотрясая свою тюрьму. Я совал ей сквозь прутья какую-либо пищу и убегал с кофе в кабинет. Я намеревался приняться за свой old business, за моё писательство, а Крыс – ей бы только вырваться, бегать и отвлекать меня. Иногда ей, впрочем, удавалось, этой бестии, оказать на меня столь сильное психологическое давление, что я выпускал её утром. Она, например, начинала со страшным скрежетом грызть железные прутья клетки, и мне становилось жалко её зубов.
Усевшись за стол в кабинете, я зевал, пил кофе и втягивал себя в работу. В те годы я писал до десятка текстов в месяц, четыре политических текста для сайтов, два для глянцевых журналов, два для англоязычного Exile по-английски, плюс всегда образовывалась незапланированная работа.
На детской площадке появлялись дети. Каждый год они подрастали, однажды я с трудом узнал в куривших сигареты на скамейке трёх здоровых девках, подростков – девочек прошлой весны. Волей-неволей я наблюдал за карабкающейся по лестницам, качающейся на карусели детской ордой. У меня были среди детей фавориты, и были особи, которых я недолюбливал.