Альберт горячился, но я упросил его замолчать и выслушать меня. «Я всегда больше любил горы, чем долины, – сказал я отцу, – прогулки пешком всегда предпочитал верховой езде; более гордился соперничеством с пастухами в их играх, чем состязанием с дворянами на турнирах, и чувствовал себя счастливее на деревенских пирушках, нежели на празднествах германских вельмож! И потому позвольте мне быть гражданином Унтервальденской республики; этим вы избавите меня от тысячи забот; а брат мой, Альберт, пусть носит корону графа Гейерштейнского и пользуется всеми почестями, принадлежащими этому званию». После нескольких возражений отец мой наконец согласился на мой вызов, лишь бы только достичь цели, которая была его заветной мечтой. Альберт был провозглашен наследником его замка и звания, с титулом графа Гейерштейнского; а мне отдали во владение эти поля и плодоносные луга, посреди которых стоит дом мой, и соседи стали называть меня Арнольдом Бидерманом.
– Если имя Бидерман, насколько я понимаю, – сказал Филипсон, – означает достойного, прямодушного и щедрого человека, то я не знаю никого, более вас достойного носить его. Однако позвольте заметить, что хотя я и одобряю ваше поведение, но не имел бы настолько характера, чтобы подражать вам, будучи на вашем месте. Прошу вас продолжать историю вашего дома, если это вам не в тягость.
– Мне немного остается прибавить, – сказал Бидерман. – Отец мой умер скоро после распределения своего наследства. Брат мой, имея еще другие поместья, в Швабии и Вестфалии, редко навещал замок своих предков, которым заведовал управитель – человек, сделавшийся столь ненавистным всем вассалам нашего дома, что если бы мое близкое присутствие и родство с его господином не служили ему защитой, то его вытащили бы из этого ястребиного гнезда и так же мало пощадили бы, как и одну из этих хищных птиц. По правде сказать, редкие приезды брата моего в Гейерштейн не доставляли большого облегчения его подданным и не добавляли ему их любви. Он слышал и видел только ушами и глазами своего жестокого и корыстолюбивого управителя Шрекенвальда и вовсе не обращал внимания на мои увещания. Хотя он всегда обходился со мной дружелюбно, однако я полагаю, он считал меня глупым, слабоумным деревенщиной, унизившим свой знатный род «подлым» образом мыслей. Он при всяком удобном случае показывал пренебрежение к своим соотечественникам, особенно же тем, что и сам носил и слуг своих заставлял носить павлинье перо, несмотря на то, что это был символ австрийского дома, столь ненавидимого в нашей стране, что многие люди лишились жизни единственно только потому, что носили это перо на своих шапках. Между тем я женился на моей Берте, которая теперь на небесах и от которой я имел шесть молодцов сыновей; из них вы видели сегодня пятерых. Альберт также вступил в брак с девицей знатного рода в Вестфалии; но брак этот не был столь же плодовит, и он имел одну только дочь Анну Гейерштейнскую. В это самое время между городом Цюрихом и нашими лесными кантонами вспыхнула война, в которой было пролито так много крови и в которой наши цюрихские братья были так безрассудны, что заключили союз с Австрией. Император употребил все усилия, чтобы воспользоваться благоприятным случаем, который ему представился благодаря этой несчастной междоусобице швейцарцев, и пригласил к содействию всех, кого только мог. С братом моим он вполне в этом преуспел, так как Альберт не только выступил за императора, но даже принял в укрепленный Гейерштейнский замок шайку австрийских солдат, с помощью которых злой Отто Шрекенвальд опустошил все окрестности, не исключая моего небольшого владения.
– Это было очень затруднительно для вас, вам приходилось выбирать: или вступиться за вашу родину, или принять сторону брата.
– Я не колебался, – продолжал Бидерман. – Брат мой был в армии императора, и потому мне не пришлось поднять оружие на него лично. Но я напал на разбойников и грабителей, которыми Шрекенвальд наводнил замок моего отца. Счастье не всегда мне благоприятствовало. Управитель во время моего отсутствия сжег мой дом и умертвил младшего моего сына, который лишился жизни, защищая отцовское жилище. Поля мои были опустошены, стада истреблены; но наконец при помощи отряда унтервальденских поселян я взял приступом Гейерштейнский замок. Союз наш предложил мне принять его в свое владение; но я не хотел омрачить чистоту дела, заставившего меня поднять оружие, и обогатиться за счет моего брата. Притом жить в крепости было бы наказанием для человека, который столько лет не знал другой защиты, кроме дверного запора и пастушьих собак. Итак, по определению старейшин кантона, замок был разрушен, как вы видите. А вспоминая вред, им нанесенный, мне кажется приятнее видеть развалины Гейерштейна, чем смотреть на него, был бы он цел и неприступен.
– Я понимаю ваши чувства, – сказал англичанин, – хотя повторяю, что добродетель не в силах была бы так отдалить меня от родственных уз. Однако что же сказал ваш братец о вашем патриотическом поступке?
– Он ужасно рассердился, нисколько не сомневаясь, что я овладел его замком с тем, чтобы присвоить его себе. Он даже поклялся отказаться от нашего родства, отыскать меня на поле битвы и убить своими руками. Мы, действительно, участвовали оба в Фрейенбахском сражении, но брат мой не мог исполнить внушенного ему мщением намерения, так как был ранен стрелой. Я после того участвовал в кровавой и роковой Мон-Герцельской битве и в деле при часовне Святого Иакова, которые заставили наших цюрихских братьев образумиться и еще раз привели Австрию к необходимости заключить с нами мир. По окончании этой тринадцатилетней войны Совет приговорил моего брата Альберта к изгнанию на всю жизнь, и он лишился бы всех владений, если б его не пощадили из уважения к моим заслугам. Когда приговор этот был объявлен графу Гейерштейнскому, он принял его с презрением; но одно странное обстоятельство недавно показало нам, что он еще питает любовь к своей родине и, при всем своем негодовании на меня, отдает справедливость моей неизменной к нему привязанности.
– Я чем угодно ручаюсь, – сказал купец, – что обстоятельство относится к этой прелестной девице, вашей племяннице.
– Вы угадали, – сказал Бидерман. – Недавно мы узнали, хотя и не очень подробно (потому что, как вам известно, мы имеем мало сношений с иностранными государствами), что брат мой был в большой милости при дворе у императора, но что он чем-то навлек на себя подозрение, и вследствие одного из переворотов, столь обыкновенных при дворах, был сослан. Вскоре после получения этого известия, кажется лет семь тому назад, возвращаясь с охоты за рекой, через узкий мост, служащий нам сообщением, я проходил по двору замка, который мы только что оставили (разговаривавшие были уже на обратном пути к дому), как вдруг чей-то нежный голос произнес по-немецки: «Дядюшка! Сжальтесь надо мной». Обернувшись, я увидел выходящую из развалин девочку лет десяти, которая, с робостью приблизившись ко мне, упала к моим ногам. «Дядюшка! Пощадите жизнь мою», – вскричала она, поднимая кверху свои маленькие ручки и глядя на меня с умоляющим видом, между тем как смертельный страх отражался во всех чертах ее личика. «Точно ли я твой дядя, милая девочка? – спросил я у нее. – И если так, то отчего ты меня боишься?» «Потому что вы начальник злых и грубых мужиков, которые считают за удовольствие проливать кровь дворян», – возразила девочка с удивительным присутствием духа. «Как тебя зовут, малютка? – спросил я. – И кто, внушив тебе такое неблагоприятное мнение о твоем родственнике, привел тебя сюда для того, чтобы удостоверить, точно ли я таков, каким тебе изобразили?» – «Отто Шрекенвальд привел меня сюда», – отвечала девочка, только вполовину поняв вопрос мой. «Отто Шрекенвальд?!» – повторил я, содрогнувшись при имени изверга, которого я имел столько причин ненавидеть. Голос, раздавшийся из развалин подобно глухому гулу в погребальной пещере, ответил: «Отто Шрекенвальд!» – и бездельник, выйдя из засады, где он скрывался, встал передо мной с той всегдашней неустрашимостью, которую он соединяет со свирепым своим нравом. У меня была в руке окованная железом дубинка. Что я должен был сделать, или что сделали бы вы в таком случае?