Надо было выбирать между Карамзиным и Сперанским. Карамзин был уверен, что учреждения сами по себе ничего не значат: все дело в людях. Будут люди в духовном отношении на должной высоте — и государство будет процветать, а будут они коснеть в пороках — тогда их не сделает лучшими никакая республика, даже самая идеальная. Вникая в эти карамзинские мысли, Александр склонен был согласиться с этим мечтателем. Но приходил Сперанский и говорил совсем иное. И Александру казалось, что высокие идеи Лагарпа уже применяются в жизни. Все стройно, справедливо и умно. Никто лучше Михаила Михайловича не может изложить связь между властью и правом, между государством и обществом. Он с удивительным упорством воздвигает грандиозную постройку конституции. Еще никто не знает, что цель этих подготовительных реформ — освобождение нации от деспотического произвола. Александр помнит, как содрогалась Россия, когда правил ею самодержавно Павел. Надо обеспечить ее на будущее время от подобных несчастий. И как бескорыстен этот Сперанский! Он весь поглощен одной идеей. У него нет друзей и нет партии. Он — один. Но Александр вознес его на такую высоту, что ему нечего бояться ни врагов, ни соперников.
Однако это было не совсем так. Александр не замечал, что самодержавие все еще в полной силе и что у гордого Сперанского пока еще нет никаких гарантий, обеспечивающих его личность от прихоти самодержца всероссийского.
А между тем все сановники, и старые и молодые, ненавидели выскочку семинариста. Но больше всех его ненавидел Аракчеев. Этот старый гатчинский друг Александра не мог соперничать со Сперанским, ибо сам сознавал свою необразованность, да ему и нечего было противопоставить политическим и государственным планам реформатора. Он только одного не мог вынести — личной близости Александра к Сперанскому. Временщиком должен был быть он один, Аракчеев, и пристрастие Александра к гордецу надо было изничтожить во что бы то ни стало.
Весенний указ 1809 года о придворных званиях, которые, по мнению Сперанского, должны быть обязательно соединены с государственной службой, и осенний указ того же года об экзаменах для получения некоторых чинов вызвали целую бурю негодования среди придворных и чиновников. Однако тогда свалить Сперанского еще было трудно. 1 января 1810 года был торжественно открыт Государственный совет — учреждение, казавшееся тогда ретроградам опасным новшеством. Два года после этого события Сперанский продолжал пользоваться доверием Александра и подготовлял проект конституции. Участь его была решена весной 1812 года.
Нашлись люди, которые открыли Александру глаза на личность Сперанского. Напрасно император думает, что этот ревнитель закона в самом деле разделяет планы государя. Сперанский лицемер. Он думает только о собственной славе. Он не хочет даже делиться ни с кем этой славой. Он презирает самого императора. Министр полиции Балашов доносил, что Сперанский в разговоре с ним сказал однажды: "Вы знаете подозрительный характер государя. Все, что он делает, он делает наполовину. Он слишком слаб, чтобы править, и слишком силен, чтобы быть управляемым". Были и другие доносчики. Сперанский стремится к республике. Он мечтает быть диктатором. Он смеется над своим государем. Император не верит. Извольте, ваше величество, посмотреть письмо. В самом деле — рука Сперанского. И в письме сказано, что на западную границу едет для осмотра укреплений "наш Вобан, наш Воблан (veau blanc)".
Участь Сперанского была решена. Впрочем, для его падения было достаточно объективных причин. Со времени эрфуртского свидания прошло более трех лет. Наступил срок испытания. Можно было сбросить маску. Предстояла борьба с Бонапартом.
Сперанский, поклонник Наполеона, был как бельмо на глазу. Нужен был акт, подчеркивающий нашу патриотическую программу. Надо было пожертвовать Сперанским. Наскоро была состряпана легенда об измене Сперанского. Узнали о переписке Сперанского с Нессельроде, в коей корреспонденты пользовались условными выражениями и прозвищами. Талейран именовался "другом Генрихом", Александр — "Луизою"… Этого было достаточно.
Сперанский был лично допрошен Александром. Это было похоже на объяснение любовников после измены вероломного. Государь плакал. На другой день Александр говорил князю А. И. Головину: "Если бы у тебя отсекли руку, ты наверно, кричал бы и жаловался, что тебе больно: у меня в прошлую ночь отняли Сперанского, а он был моей правой рукой". Тот же Александр впоследствии говорил о Сперанском: "Он никогда не изменял России, но изменил лично мне".
Сперанский был уволен и выслан в Пермь.
XII
Александр с юных лет мечтал отказаться от власти и устроить свою жизнь как частный человек где-нибудь в тихой долине, а судьба неудержимо влекла его на вершины истории, туда, где свистели бури и откуда можно было видеть огромные пространства. Эта страшная высота не нравилась Александру. На этик высотах кружилась голова. Подобно неопытному путешественнику по горам, он, забравшись на вершину, вдруг убедился, что подняться иногда легче, чем сойти вниз. Волей-неволей приходилось дышать ледяным альпийским воздухом. На этих высотах почти все примечательные люди эпохи встречались с Александром. И русскому императору приходилось смотреть в глаза таким великим хитрецам, как Меттерних или Талейран, таким завоевателям и баловням славы, как Наполеон, таким искателям тайн, как Юнг Штиллинг или госпожа Крюднер, таким женщинам, как госпожа Рекамье, госпожа Сталь, королева Луиза…
Но весь этот пестрый маскарад истории был утомителен, и Александр не раз возвращался к своей мечте — ускользнуть куда-нибудь в неизвестность.
У Наполеона не было частной жизни. Он как будто был создан для высот, для истории, для вселенной. И он вовсе не нуждался в этой частной жизни, в уютной долине. Кондотьеру по призванию противен всякий семейный уют. И к женщине кондотьер относится как к добыче. Не то Александр. Он мечтал о тишине, и женское общество было ему нужно, как нужна пристань утомленному бурями капитану.
"Я не был развратен" ("Je n'ai pas ete l`bertin"), — сказал он однажды. Очень может быть, что это признание не лживо, хотя строгие моралисты могут указать на факты его биографии, несколько компрометирующие его. И все же но существу он, кажется, в самом деле не был развратен. Сложись удачнее его жизнь — и, быть может, он не искал бы вовсе встреч с красавицами и не спешил бы пленять их сердца, чего достигал он без особого труда, пользуясь чарами, которые были ему свойственны, по свидетельству знавших его интимную жизнь.
Но была одна красавица, которая осталась равнодушной к его чарам. Это была его собственная законная жена, прелестная Елизавета Алексеевна. Правда, будучи еще невестой, и она пленилась юным великим князем, то ее романтическая мечта быстро сменилась чувством хотя и нежным, то вовсе не страстным и, главное, лишенным того любовного преклонения, без которого нет счастливого брака. Александр чувствовал это. Сердце его было уязвлено навсегда. Он чувствовал, что какой-нибудь Платон Зубов, ухаживания которого, конечно, оскорбляли юную принцессу, все-таки в ее глазах был более мужчина, чем он, Александр, ее собственный семнадцатилетний муж, еще склонный к отроческим забавам и не сознающий своей ответственности как глава дома. Когда Александр заметил, что его друг Адам Чарторижский тоже влюблен в Елизавету, он понял, что, сохранит или не сохранит свою супружескую верность его голубоглазая подруга, все равно этот изящный и страстный поляк в ее глазах будет рыцарем. Чарторижскому было тогда двадцать четыре года. У него было романтическое прошлое. Он был образован, писал стихи, успел пожить в Европе. Все это внушало юной великой княгине не только любопытство. Адам Чарторижский был слишком заметен в тогдашней придворной обстановке.
Однако в этот павловский период Александр и Елизавета, кажется, еще поддерживали супружескую близость, и в мае 1799 года великая княгиня родила девочку Марию, которая умерла летом 1800 года. Возможно, что это была дочь Александра. Впрочем, рассказывали, что, когда у Елизаветы родилась девочка и ее показали Павлу, последний сказал статс-даме Ливен: "Сударыня, возможно ли, чтобы у мужа-блондина и жены-блондинки родился черненький младенец?" На это замечание статс-дама Ливен ответила весьма находчиво: "Государь! Бог всемогущ".