— И что же дальше?
— Первое, что пришло мне тогда на ум, это что я должен все в жизни делать наоборот. Буквально все — от малого до великого. И еще… Того, что я успел сделать, — недостаточно. Недостаточно для тебя. Недостаточно для меня. Недостаточно для детей, для мира, для… для…
Дэвид выдавливал слово за словом, пока накрепко не увяз. Законы риторики и ритма требовали существительного, чтобы закончить фразу, — а где его взять?
— Я все же не пойму, о чем можно говорить в течение двух суток?
— Да ни о чем. Я вообще не чувствовал, как летит время. Я страшно удивился, когда он вдруг сказал, что уже вторник. Я рассказал ему… о твоей… ну, о твоей судьбе, о тебе и о том, что у нас не заладилось. О том, что я недостаточно добр к тебе. И недостаточно хорош для тебя. И в самом деле — как стать добрым? То есть хорошим по отношению ко всем в семье. Я уже не говорю — по отношению ко всем остальным людям. Еще я рассказал ему о своей работе, о чем пишу, — и вдруг обнаружил, что мне стыдно говорить об этом. Потому что все это мне глубоко ненавистно — все это злорадство, отсутствие милосердия. Боже, я в замешательстве…
Тут меня посетила внезапная мысль, пугающая и вместе с тем все объясняющая.
— Вы ничем таким не занимались, а?
— Что ты имеешь в виду?
— Ты же не спал с ним, надеюсь?
— Да нет. — Дэвид отверг мое предположение решительно, но вместе с тем без тени смущения, гнева и не уходя в глухую защиту. — С чего это тебе в голову пришло? Ничего такого между нами не было. Это совсем другое.
— Прости. Прости, что перебила. Что же он с тобой сделал?
— Он сказал мне, чтобы я опустился на колени и подержал его руку.
— И что потом?
— Потом он сказал, что мы помедитируем вместе.
— Ага.
Дэвид не гомофоб, хотя гей-культура его порой озадачивала (особенно ставила в тупик Шер), но сам он определенно природный гетеросексуал, до самой последней молекулы своих мужских хромосом, до пристрастия к семейным трусам и дегтярному мылу. Здесь нет никакой двусмысленности, если вы понимаете, о чем я веду речь. И все же мне легче было представить Дэвида в постели с мужчиной, нежели на коленях перед хилером или медитирующим на полу в позе лотоса.
— И что случилось дальше? После того, как он предложил тебе помедитировать? Ты не ударил его, не разбил о его голову бутылку — ничего экстраординарного не произошло?
— Нет. Прежний Дэвид непременно бы ударил, если бы столкнулся с таким предложением, это ты точно подметила. И это был бы неверный поступок.
Дэвид произнес это таким серьезным тоном, что мне на некоторое время стало жаль своего утраченного положения жертвы домашнего насилия — я ощутила, что у меня безвозвратно отбирают какую-то, что ли, изюминку семейной жизни.
— Должен признаться, вначале было немного неудобно, но здесь же есть о чем подумать. Причем серьезно подумать. Разве не так?
Я согласилась. Тут есть о чем подумать, безусловно.
— Просто подумать о собственной жизни. О том, куда попал, в чем очутился по уши, зачем сам себе все это устроил — понимаешь? Как ты создал эти персональные условия личной жизни?
Стоп. Что еще за «персональные условия личной жизни»? Кто этот человек, разглагольствующий перед собственной женой, в собственной постели фразами из ежедневника с цитатами «Мысли на день»?
— Так продолжалось несколько часов. А может, дней. Время потеряло смысл. И было еще кое-что…
— Время исчезло, а следом за ним — и само мироздание? Страдание и все прочее — чистая сансара, [18]короче говоря.
Оказывается, очень трудно сохранять серьезность, общаясь с человеком, у которого напрочь отсутствует самоирония.
— Да, само собой. Я представления не имел о людских страданиях, пока вновь не нашлись время и место для того, чтобы об этом подумать.
— Ну и что теперь? — Мне уже хотелось поскорее покончить с этим эпизодом и перейти к следующей части, где я наконец выясню, что во всем этом есть ценного для меня-меня-меня!
— Не знаю. Все, что я знаю, — это то, что я хочу жить по-другому.
— По-другому — это как?
— По-другому — это лучше, чем прежде. До того.
— До того?
— Да, до того!
— И как мы это устроим, интересно было бы узнать?
Ответы Дэвида не отличались разнообразием:
— Не знаю.
Со своей стороны я ничем не могла ему помочь, но чувствовала, что все это не предвещает ничего хорошего.
Стивен прислал мне очередное сообщение на мобильник. Я в очередной раз не ответила.
На следующий день, вернувшись с работы домой, я услышала за дверью тревожный шум. Я уже звенела ключами в замке, извещая всех о своем появлении, однако странные звуки, тем не менее, не смолкли. Впрочем, странного ничего не было, скорее — непривычное: Том кричал, а Молли плакала.
— Что происходит?
Дэвид с детьми сидел за кухонным столом, венчая его своим присутствием. Молли сидела слева от него, Том — справа. Стол был непривычно пуст — только спустя некоторое время я сообразила, что на нем отсутствует давно поселившийся там хлам: почтовые конверты, старые газеты, пластмассовые куколки из пакетов с детскими хлопьями. Очевидно, порядок был наведен с целью создания атмосферы, соответствующей какому-то важному разговору.
— Он забрал у меня компьютер, — заявил Том.
Том редко плакал, его вообще было непросто довести до слез, но сейчас глаза у него блестели не то от праведного гнева, не то от обиды — трудно сказать, чего там было больше.
— Теперь мы должны пользоваться одним компьютером на двоих, — подключилась Молли, чья способность пускать слезы никогда не подвергалась сомнению. — Почему я должна с ним делиться? — Взгляд у нее был такой, словно она только что получила известие о гибели всех своих близких в автокатастрофе.
— Два компьютера нам не нужны, — объявил Дэвид. — Два — это лишнее. Два — это… не то чтобы совсем скверно, избыточно, но это проявление алчности. Тем более дети никогда не сидят за ними одновременно. Так что один компьютер все равно всегда простаивает.
— И поэтому ты решил забрать у них этот «простаивающий» компьютер. Даже не посоветовавшись. Ни с ними, ни со мной.
— Мне показалось, что подобное совещание будет пустой тратой времени.
— То есть ты заранее знал, что дети тебя не поддержат?
— Они еще не понимают, что это делается для их же блага.
Между прочим, Дэвид сам был инициатором этой идеи — подарить детям на Рождество по компьютеру. А я как раз считала, что им будет достаточно и одного на двоих. Причем вовсе не потому, что была одержима скопидомством, а потому, что знала: они будут торчать за ними целый день. И потом, мне не нравилась сама идея с двумя огромными коробками под елкой — чисто эстетически. Отнюдь не чувствуя себя образцовой матерью, я с отвращением наблюдала, как ошалевшие от восторга дети набросились на эти коробки, забросав пенопластом и мятой бумагой все свободное пространство в доме. Тогда Дэвид, заметив выражение моего лица, шепнул мне на ухо, что я типичный постный либерал, лишенный радостей жизни и отвергающий саму мысль о том, что дети — это наше все, а сами мы, стало быть, ничто. И вот не прошло и полгода, как он сам же над детьми и надругался, обидел их в самых лучших чувствах, отняв то, что они по праву считали своим. А я при этом по-прежнему, оказывается, выступаю на стороне темных сил.
— Куда ты дел компьютер?
— Отвез в женский приют в Кентиш-Таун. Я прочитал о нем в газете. Там у детей вообще нет никаких игрушек.
Сказать мне было нечего. Запуганные несчастные дети запуганных несчастных матерей — у них нет ничего, а у нас есть все. Мы отдаем им самую малость, делимся крошкой своего благосостояния, не так ли, Дэвид? Ведь у нас остается еще так много. Чего же, спрашивается, злиться?
— А почему мы с ними должны делиться? Почему не правительство? — спросил Том.