— Фляжку! — приказал старший лейтенант.
Солдат достал из-под шинели фляжку и передал её своему командиру. Суров отстегнул стакан, отвинтил пробку, понюхал:
— Погрейся, капитан!
На этот раз Ануприенко не отказался, выпил. Суров налил и себе:
— Славно поработали, можно…
Выпил. Взболтнул фляжку, прислушался, много ли ещё осталось. Затем протянул её ординарцу и, лихо вскинув подбородок, сказал:
— По напёрстку на брата. Всем, кто здесь. Давай. Славно ребята поработали.
Ни на минуту не смолкали разрывы, ель у окопа скрипела, как матча, и ветки раскачивались и пели, словно в метельные сумерки.
— Может, снова пойдут? — прислушиваясь к грохоту канонады, спросил Ануприенко и покосился на ель.
— Ещё от этого не оправились, — брезгливо ответил Суров. — Пускай сперва штаны постирают… П-поганые души, а шли, надо сказать, здорово. Давно я не видел такого упорства. Ты его бьёшь, а он идёт, ты его бьёшь, а он опять. Ничего, пусть и в четвёртый сунутся — покажем, где Макар телят пасёт, прямёхонькую дорожку… Только ты, капитан, в землю-то больше не лезь, а то ведь и остаться там можно, — старший лейтенант улыбнулся. — Где это тебя угораздило так вымазаться?
— Вымазался… Зла, говорю, на себя не хватает. Как пойду врукопашную — дурею.
— Ясно, артиллерист.
— Да дело не в артиллеристе. Столкнулся с немцем и давай бороться — кто кого, да такой бугай попался, что еле справился.
— Так ты бы его пистолетом.
— Со стороны легко.
— Конечно, немец — это не румын и не итальянец, — все также шутливо прищуривая глаза, сказал Суров.
— Власовец был, — вспоминая подробности, возразил Ануприенко.
— Да, ты верно заметил, половина среди атакующих были власовцы.
— А ты видел, что немцы хотели сделать? Разминировать настил и пустить танки. Вот тогда бы туго нам пришлось.
— Видел, капитан, видел. И видел, как твои орудия отпугивали немцев. Но настил мы снова заминировали.
— Как?
— Послал сапёров, и они под шумок ещё десятка полтора мин уложили, так что теперь надёжно.
— Это же здорово! — откровенно удивился Ануприенко.
Разговор перебил пришедший на наблюдательный пункт младший лейтенант Кириллов — один из тех четверых командиров взводов, которых Ануприенко видел в землянке Сурова.
— Разрешите доложить? — обратился он к Сурову.
— Докладывай.
— Потери большие: разбит пулемёт прямым попаданием. Восемь человек убито, трое ранено. Патронов — по две обоймы на стрелка. Ручных гранат нет.
— Да, потери большие, — покачал головой Суров. — Раненых куда отправил?
— Пока к вам в землянку. Там уже битком.
— У тебя есть санитарный инструктор? — обратился Суров к Ануприенко.
— Есть.
— Пришли, пусть поможет.
— Хорошо, пришлю. И ручных гранат могу прислать, у меня есть в запасе. Да вот что ещё — можешь направлять раненых к моим машинам. Своих буду отправлять в медсанроту, прихвачу и твоих.
— Договорились. Ну, капитан, пойду по взводам, узнаю, что там делается. Созвонимся потом. Подкрепление подкреплением, а до вечера ещё черт знает что может быть, — сказал старший лейтенант и по ходу сообщения пошёл к своим окопам.
После ухода Сурова Ануприенко по телефону поговорил с командирами орудий. Выяснилось, что ни Глотов, ни Силок на батарею не приходили. У первого орудия была разбита панорама. Закончив говорить и передав трубку связисту, Ануприенко негромко позвал:
— Опенька!
Опенька не слышал. Он стоял в кругу разведчиков и, жестикулируя, доказывал:
— Вам, чертям, нынче лекцию надо прочесть. Тёмный вы народ. Кроты вы несчастные, сидели по избам и ни рожна не знали. Что такое тельняшка? Это, во-первых, Кронштадт, во-вторых, — Перекоп, в третьих, — Севастополь. Да что вам толковать! Вам, куркулям, щи да печь, да куда бы лечь, да бабу, которая потолще! Тьфу! А что такое тельняшка? Чего ржёте? Я вам скажу: на солдата немец идёт смело, а на тельняшку — мотня мокрая.
— Пуганая ворона и куста боится.
— Немец — это ворона, это ясно. А я, что же, по-твоему, куст, выходит?
— Нет, ты настоящее пугало.
— Опенька! — снова, теперь уже настойчивее позвал Ануприенко.
— Слушаю, товарищ капитан!
— Вот тебе задание: отправляйся к санитарке и скажи ей, чтобы шла к пехотинцам на левый фланг, помогла перевязать раненых и отправить их к нашим машинам. Скажешь ей, а сам прямиком за панорамой. Да узнай, что там Силок и Глотов делают, почему к орудиям не пришли. Погрози им от меня. Понял? Иди!
Между тем стрельба затихла. Вновь прояснилось морозное предзакатное небо. Изрытая снарядами снежная даль ещё парила, обволакивая кустарник голубоватой хмарью.
Ануприенко чувствовал смертельную усталость. Болели руки. Ныла поясница. От выпитой водки клонило в сон. Он подумал: хорошо бы сейчас забраться в блиндаж, прикорнуть у печурки и забыться. Вспомнил о Майе, о белом полотенце, которым она вытирала котелки, и улыбнулся…
10
Неглубокая траншея, соединявшая наблюдательный пункт с блиндажом командира батареи, была почти полностью разрушена снарядами и минами. Опенька полз вдоль обвалившихся стенок, скатываясь в воронки, проклиная немцев на все лады. Низко над головой проносились цепочки трассирующих пуль, ударялись о бруствер, и к ладоням осыпались мелкие, подёрнутые седым инеем комочки земли. Добравшись до ельника, Опенька поднялся и, не желая больше «кланяться» пулям, пошёл в полный рост. На бурый от осевшей пыли и гари снег наплывали из леса вечерние сумеречные тени. Надломленные, обдутые взрывным ветром ели казались теперь чёрными и тянулись к уходившему за горизонт солнцу.
Шинель на груди заиндевела, и Опенька с тоской подумал: ночью будет сильный мороз.
Возле блиндажа командира батареи темнели три неглубокие воронки. Перед входом лежала поваленная снарядом ель. За елью Опенька увидел санитарку. Она, наклонившись, нагребала в котелки снег.
Опенька был в самом хорошем настроении. Возбуждённый удачным боем и подогретый стопкой — водку он выпил у пехотинцев — он испытывал теперь неодолимое желание говорить, говорить о чем угодно и с кем угодно и, конечно, с молоденькой красивой санитаркой, которая сейчас была в десяти шагах от него и набирала в котелки снег. Как некстати это задание — идти за панорамой! «Чёртовы раззявы! — с сожалением подумал Опенька, упрекая огневиков, — не могли уберечь!..» Но приказ есть приказ, его надо выполнять, и потому он не может ни минуты лишней побыть возле санитарки. Опенька подтянулся, как в строю, поправил по-уставному ремень и подошёл почти вплотную к Майе.
— Сестрица, повернись-ка, — сказал разведчик, — Есть для тебя задание. Капитан приказал тебе сходить к пехотинцам на левый фланг. Там раненых много. Поможешь перевязать их и отправишь к нашим машинам.
— А кто же здесь останется? Кто снегу натопит? Здесь тоже раненые. Просят пить, а воды нет.
— Не знаю, — также приветливо ответил Опенька. — Этого я не знаю. Моё дело сказать, а там как хочешь, — разведчик помолчал. — Идти-то знаешь куда?
— Нет.
— Вон, по-за елями тропинка. Пойдёшь по ней, она тебя прямо приведёт к землянке командира роты. Видишь тропинку?
— Вижу.
— Вот и давай, а то капитан сам придёт и проверит, тогда плохо будет, — шутливо пригрозил Опенька. — Давай!..
Выбравшись на знакомую дорожку, Опенька оглянулся: Майя все ещё набивала котелки снегом. «Вот настырная! Ей что хошь — своё»! Пройдя немного, снова оглянулся: Майи уже не было.
Опенька не очень торопился. Немцы на передовой притихли и едва ли сегодня снова решатся атаковать оборону, потому что скоро ночь, а ночью немцы не вояки. Во всяком случае так думал Опенька. Он рассуждал вслух:
— Сколько атак отбили? Четыре. Сколько танков подожгли? Тоже четыре. А сколько фрицев накосили? Тут, брат, нам с тобой, Опенька, не сосчитать. Как раз бы сейчас сюда нашего артельного счетовода. Сколько у него на счетах косточек? На каждого убитого фрица косточку. Нет, не хватит. Да чего их считать, бить и все, валить, как камыш. Только ведь они, гады, кресты из нашего леса ставят. Вот сволочи. Нет, чтобы свои привезти. Ну и шут с вами, мы — народ щедрый, уж как-нибудь на кресты лесу найдём. Даже и по два можно — в ноги и в голову. Можно и в братскую, до кучи, да поставить один из нашей сибирской лесины. Просмолить, чтобы подольше стоял. Любуйтесь, костяные души, да знайте: для чужих у нас земля холодная. Бр-р-р! А мороз нынче прижмёт. Черта с два в окопе усидишь. Закурить, что ли? С этой проклятой панорамой… Зазевались, черти, а ты теперь, Опенька, прошаркивай свои подошвы…