– Ну, все-таки не совсем.
– Ну, да, будем надеяться.
– Похоже, мы выиграли борьбу за выживание, а теперь сами не понимаем, зачем и кому все это надо.
В общем, финита ля комедия? Нет уж, прочь, ангел смерти! Я сдаваться не собираюсь!
– Разумеется, к тебе, Питер, это не относится, – добавляет Бетт.
Интересно, что промелькнуло у него на физиономии?
– Ты думаешь?
– Ладно. Не слушай меня. Это я не пойми чем занимаюсь. А ты действительно один из немногих серьезных людей в нашем деле. Остальные… Сам знаешь… Либо это девятнадцатилетние балбесы, торгующие поделками своих приятелей прямо в своей квартире в Бед-Стай, либо какие-нибудь сволочи из “Мобил Ойл”.
– Мм…
– Черт, неужели ты совсем не чувствуешь усталости?
– Бывает.
– Хотя, конечно, ты еще молодой.
– Сорок – уже не молодость.
Хм, неплохо он округлил. С чего бы это?
– Я еще никому об этом не говорила, – сообщает Бетт. – В смысле, о закрытии. А тебе позвонила, потому что подумала, что, может быть, ты бы взял Гроффа. Может, еще одного-двух. Тебе ведь нравится Грофф?
Руперт Грофф. Питер не сказал бы, что Грофф – стопроцентно его художник, но он молод и востребован. Пару лет назад Бетт ездила выступать в Йелль и там наткнулась на него по счастливой случайности. Когда она объявит о закрытии, именно за Гроффом будут гоняться больше всего.
– Да.
Ему и в самом деле нравится Грофф, во всяком случае, не не нравится. И уж точно, на нем можно сделать хорошие деньги.
– По-моему, ты просто идеальный человек для него, – говорит Бетт. – А то, боюсь, его возьмет в оборот какой-нибудь монстр и просто погубит.
– О, ужас-ужас!
– Не кривляйся.
– Тысяча извинений.
– На него начнут давить, требовать, чтобы он все делал в золоте, и к тридцати годам от него почти наверняка ничего не останется.
– Или у него будет ретроспектива в Уитни.
– Некоторые формируются рано. Грофф не из таких. Он все еще развивается как художник. Ему нужен человек со вкусом, который бы его направлял. Причем в нужную сторону.
– И, по-твоему, этот человек – я?
– Во всяком случае, по-моему, ты не пустышка.
Не знаю, Бетт. Я не такой влиятельный, как некоторые, не такой богатый… Если это значит, что я не пустышка, что ж, очень хорошо.
– Хотелось бы надеяться. А почему ты думаешь, что Грофф согласится пойти ко мне?
– Я с ним поговорю, а потом ты позвонишь.
– Что он за человек?
– Славный. Неловкий. Немного неотесанный.
К ним снова подходит официантка, спрашивает, готовы ли они сделать заказ. Они виноватыми голосами заверяют, что обязательно что-нибудь выберут в ближайшую пару минут, и держат слово. Кем надо быть, чтобы не постараться помочь этой милейшей девушке – к тому же явно приехавшей издалека – почувствовать, что она отлично справляется с ролью нью-йоркской официантки?
Еще через час Питер и Бетт входят под величественные своды музея Метрополитен, огромный сонный портал, гигантский предбанник цивилизованного мира. Что говорить, это особенное место, поражающее своей слоновьей невозмутимостью, духом благоговения, пропитавшим буквально каждую молекулу здешнего воздуха, имперской широтой и размахом многовекового грабежа пяти континентов. Ты чувствуешь, что это пространство принимает тебя. Это мать, которая никогда не умрет. А вот прямо перед тобой ее прислужницы, приветливые, в основном пожилые продавщицы билетов в центральной кассе, готовые снабдить тебя всеми необходимыми сведениями – их стеклянный домик, как всегда, украшен гирляндами из живых растений: сегодня это цветущие ветви черешни.
Питер покупает билеты (Бетт платила за ланч). Они прицепляют маленькие металлические кружочки (эти штучки должны как-то называться, интересно, как?), он – к лацкану пиджака, она – к вороту черного хлопкового свитера, что на какое-то мгновение привлекает внимание их обоих к ее выступающей веснушчатой ключице и морщинистой, похожей на присобранную ткань, коже в ложбинке между грудями. Бетт замечает, что Питер смотрит, и отвечает ему таким взглядом, который он мог бы назвать страдальческим флиртом, негодующей чувственностью, смесью эротики и вызова, – наверное, Елена смотрела вот так на троянцев. Бетт Райс… Королева, похищенная старостью и болезнью.
На лестнице он сообразует свой шаг с возможностями Бетт, взбирающейся по ступенькам со скоростью курильщицы. Только что на улице перед музеем она выкурила “Мальборо-лайт”, заявив в ответ на скептический взгляд Питера:
– Поверь, страх рака – не то время, чтобы бросать курить.
Лестницу, как всегда, венчает торжествующий Марий Тьеполо. Мальчик, как ни в чем не бывало, бьет в тамбурин.
По пути к работам современных художников Питер останавливается перед Роденом, у входа в зал западноевропейского искусства девятнадцатого века. Бетт проходит несколько шагов, оборачивается, возвращается.
– Что, еще на месте? – спрашивает она.
Они пришли на Хёрста. Почему Питер застрял? Он же тысячу раз видел Родена.
– Знаешь, так бывает… – говорит Питер.
– Мм?
– Какая-нибудь вещь как будто выскакивает на тебя.
– И сегодня это Роден?
– Угу… Сам не знаю почему.
Бетт стоит рядом с Питером, излучая непрошибаемое спокойствие матери-аллигаторши. Вот так же – вся терпеливая благожелательность – она, наверное, обращалась и со своими сыновьями, когда в детстве они восторгались тем, что наводило на нее скуку. Может быть, именно поэтому у них теперь все так хорошо.
– Замечательная вещь, – говорит она. – Спору нет.
– Угу.
Вот он, Огюст Нейт, он же “Побежденный”, он же “Бронзовый век”. Совершенный бронзовый молодой человек в натуральную величину, чудесно сложенный, гибкий, с невидимым копьем в руке. Роден был еще почти никому не ведомым художником, когда, отказавшись от древнегреческой приверженности к рельефной мускулатуре, равно как и от французского пристрастия к аллегоричности, отлил в бронзе этого обнаженного юношу. Время доказало его правоту: на смену героике на долгие-долгие годы пришел реализм. А сегодня и сам Роден потерял актуальность, то есть он, конечно, остается частью истории, но для новых художников он уже не культовая фигура, не объект паломничества; его изучают в школе, а потом пробегают мимо его скульптур и макетов по пути к инсталляции Дамьена Хёрста.
И все-таки. Это ведь, черт возьми, бронза. Теоретически, эта штука может сохраниться до конца времен. (Разве “Сфера” Кёнига не пережила одиннадцатое сентября?) Если когда-нибудь ее откопают инопланетные археологи, разве она будет таким уж плохим свидетельством того, что мы, люди, из себя представляли? Вот он, Огюст Нейт, давно превратившийся в безымянный прах. Вот его неидеализированная внешность. Вот он – юный, здоровый, вся жизнь впереди…
– Ну что? – зовет Бетт. – Пошли?
– Пошли.
Они, молча и уже не останавливаясь, проходят мимо Каррьера, Пюви де Шаванна, Жерома (Пигмалион, целующий Галатею). В дальнем конце зала они поворачивают, минуют киоск с сувенирами, поворачивают еще раз.
И вот – акула. В бледно-голубом, неожиданно приятном на вид растворе формальдегида. Вот ее убийственное телесное совершенство, вот ее челюсти, оснащенные несколькими рядами неровных зубов, вот ее гигантская пасть размером с бочку, так сказать, основной рабочий отсек, – есть ли на свете другое существо, чье тело исполняло бы столь явно вспомогательную роль по отношению к пасти?
Это действует; у Питера мурашки по коже, неподконтрольный приступ животной паники. С этим, конечно, связан один из вопросов. Кто не поежится при виде четырехметрового трупа акулы в аквариуме с формальдегидом? А еще у него снова рези в желудке. После еды его подташнивает. Может, все-таки надо сходить к врачу?
– Хм, – говорит Бетт.
– Хм.
Да, думает Питер, здесь, конечно, очень важны и этот огромный аквариум на двадцать две тонны с каркасом из нержавеющей стали без единого пятнышка, и этот лазурный раствор. Сама акула, очевидно, никуда не может деться и, очевидно, мертва. Мертвее не бывает: опаковые глаза, сморщенная сероватая кожа. И все-таки…