Король внимательно осмотрел надменного Мозера, затем сказал: «Каждый имеет свои заскоки. У меня это солдаты, а кто-то (король кивнул на Мозера) помешан на самомнении». Мозер побледнел, но король рассмеялся и хлопнул его по плечу: «Да ладно, я шучу». Глубоко уязвленный Мозер заговорил о том, что такие шутки не достойны христианина, а в Библии сказано: за каждое неверное слово однажды придется держать ответ. Фридрих Вильгельм выслушал его мрачно и спокойно, потом ответил: «Будешь в Берлине — сходи к благочинному Ролоффу. Он истолкует тебе эти слова иначе». Затем король отвернулся к профессорам и студентам, образовавшим вокруг него плотное кольцо. Когда профессор Флейшер пожаловался на плохое посещение лекций по философии, король пообещал издать указ: студенты с неудовлетворительными отметками по философии не получат места на государственной службе. Присутствующие студенты оторопели, а король рассмеялся. Фридрих Вильгельм считал ханжество чуждым университету Франкфурта-на-Одере. Поглядывая на Мозера, он произнес: «С богомолками я вообще не имею дел. Все они чистой воды лицемеры». Студенты провожали своего короля громовыми аплодисментами и безудержным «Виват!».
Неужели Фридрих Вильгельм, король-солдат, не был набожным человеком? Мы знаем, в юности он весьма серьезно относился к вопросам религии и даже упрекал собственную мать в том, что она «плохая христианка». Но как тогда объяснить еретические взгляды, выдаваемые за правильные студентам во Франкфурте-на-Одере?
Отношение Фридриха Вильгельма к Богу лучше всего объясняется его насквозь солдатским мировоззрением. Как прусские подданные были обязаны слушаться короля без всяких оговорок, так и он чувствовал себя ближайшим подданным Всевышнего, веря в него с детским благоговением и никогда не осмеливаясь нарушать его заповеди. Но подобно гренадеру, всячески уважающему своего батальонного командира и все же старающемуся сохранить определенную свободу в повседневной солдатской жизни, Фридрих Вильгельм и за собой оставлял право иметь собственное мнение в вопросах религии. С рождения и крещения он принадлежал к реформатской, кальвинистской, общине и остался верен ей до конца жизни. Но он не собирался разделять догмы, установленные, как было вполне очевидно, не Богом, а возникшие из выкладок ограниченных и ревнивых иерархов церкви. Поэтому на бесконечные, длящиеся уже два века споры между реформатской и лютеранской церквами он просто не обращал внимания. Для него обе протестантские конфессии являлись одним и тем же вероучением, а разницу в богослужениях он сердито называл происками «склочных попов». Обеим конфессиям следовало идти рядом и в ногу, подобно бравым мушкетерам и гренадерам. А всю это болтовню — к чертовой матери! Он терпеть не мог многословия на церковных кафедрах, из-за чего проповеди то растягивались, то сокращались, нарушая другие планы прихожан. И он издал декрет, согласно которому проповедь, будь она лютеранская или кальвинистская — все равно, должна была продолжаться шестьдесят минут. Проповедник, «болтавший» дольше, подвергался штрафу: обязывался внести в рекрутенкассу два талера. Церковь, безоговорочно и безгранично им почитаемая, являлась в его глазах составной частью государства, единственного вместилища Божьего порядка на земле. И ее тоже следовало приспосабливать к устройству большого механизма, чтобы он работал четко, без сбоев, без остановок по пустякам и ради дурацких штучек.
Иными словами, христианство, которому король был предан сердцем и разумом, следовало, как и все в стране, использовать с выгодой. Когда в Берлине была заново отстроена разрушенная пожаром церковь Св. Петра, он воспользовался долгожданным случаем и распорядился о проведении значительно упрощенной литургии как для кальвинистов, так и для лютеран. Духовные лица обеих конфессий закричали истошными голосами, но король пригрозил лишить их права собирать с прихожан пожертвования, если они его ослушаются. Пастор Браун из деревни Призен, не подчинившийся королевскому эдикту, был тут же лишен сана.
Фридрих Вильгельм, безоговорочно веривший в своего личного Бога, держал перед ним ответ, как ротный командир перед командиром полка, а все вопросы вероисповеданий разрешал с легкостью и терпимостью, удивительной для эпохи, все еще управляемой догматизмом и даже фанатизмом. Если король не был болен, он посещал богослужения ежедневно, как в резиденциях, так и в своих бесчисленных инспекционных поездках. Он сидел в церкви со сложенными ладонями и взглядом, устремленным на изображение Спасителя, а его голос, то громкий, то скрипучий, завершал мессу в общем хоре. Ему было совершенно все равно, какие молебны посещать — реформатские или лютеранские. Лишь бы они были достаточно простыми, понятными каждому, идущими от сердца и полезными для души. «Прочный град — наш Бог» — это радостно-упрямое изречение Мартина Лютера исходило будто из его собственной души, являясь личным убеждением, а не внушением, сделанным церковью. И когда пастор Ролофф, безмерно ценимый королем, отказался благословить поочередное проведение в церкви Фридрихсфельде реформатских и лютеранских богослужений, ссылаясь при этом на «непреодолимые душевные трудности», Фридрих Вильгельм ничего не мог понять. Разве Богу предъявляют одежды? Разве не предстают перед ним, храня лишь любовь и верность внутри себя? В это время король был в Вустерхаузене. Он велел перенести стол на террасу и написал Ролоффу письмо, по-детски наивное и насыщенное непревзойденно-бесхитростной мудростью:
«Ваши возражения я считаю злой шуткой. Разница между двумя нашими евангелическими религиями в действительности не что иное, как поповские дрязги. Разница тут только внешняя. Когда это начинают проверять, именно так и оказывается: одна и та же вера во всех мелочах. А вот стоя на кафедре, пасторы начинают разводить соус, один другого гуще… В Судный день им придется дать Господу отчет в том, что они спорили с кафедр, возбуждая бесплодное умствование, а истинное слово Божье в их устах не было единым. Действительно хороши священники, сказавшие: мы терпели друг друга и только умножали славу Христову. Священников, пришедших за вечным блаженством, не спросят: ты лютеранин или кальвинист? Господь спросит: исполнял ли ты Мои заповеди или ты проводил диспуты? Он скажет: прочь от Меня, спорщик, в огонь и к дьяволу! Но те, соблюдавшие Мои заповеди, придите ко Мне и в царство Мое…»
Фридрих Вильгельм хотел войти в царство небесное. Он считал себя набожным королем и никогда не чувствовал себя деспотом. Он жил просто и безыскусно, смотрясь в зеркало самокритики и не сомневаясь в самом себе. Король не заглядывал внутрь себя, так же как не исследовал глубин души другого человека. Он видел лишь часть мира, доверенному ему Богом, дабы он владел ею и переделывал ее. Ему никогда не приходило в голову, что подданные его боятся, что «чернильные души», несчастные придворные шуты и слуги способны его ненавидеть. Все они его слушались, и точка. Но ведь и он должен был слушаться — слушаться Бога, каким он его воображал. Созданное им представление было произвольным и вполне оправдывало его безгранично деспотичную натуру. Но этого Фридрих Вильгельм не понимал никогда.
Общество
День 20 декабря 1722 г. выдался на редкость морозным. Король-солдат стоял у окна в своем охотничьем замке Шёнебек в Шорфхайде и смотрел на заснеженный ландшафт. Он приехал сюда два дня назад, посетив по дороге дворец своей бабушки Луизы Генриетты в Ораниенбурге. Здесь, в пятидесяти километрах от столицы, вдалеке от всех государственных и частных дел, король искал одиночества.
Фридрих Вильгельм достал голландскую трубочку и сел к камину. Глядя на беспокойное пламя, король размышлял о неполном десятилетии, прошедшем с того времени, как он стал наследником королевской власти. Выпуская клубы табачного дыма, король пытался подвести итог. Может ли он быть доволен результатами своих трудов? Пруссия была его домом, его хозяйством; а он, король, был уполномоченным Бога в доме, получив в нем власть и ответственность. Возможно, скоро наступит день — ведь он прожил уже тридцать четыре года, немногим меньше, чем его мать, — когда он предстанет перед Всевышним, предварительно дав своему наследнику отчет в том, как он распорядился государством. Король подбросил полено в огонь, сел за стол у окна, взял перо и принялся писать: