Однако истинный маршрут путешествия только внешне корректируется перемещениями в пространстве. И сама история, пусть она непосредственным образом вторгалась в жизнь Глеба, все-таки тоже остается скорее фактором нежеланного воздействия, а не той силой, которая формирует личность. Вытолкнутый из России, узнавший, до чего непереносима боль насильственной разлуки, Глеб особенно остро начинает чувствовать «дуновение Времени, заносящего прахом былое». И для него смыслом творчества, венцом писательских усилий становится доказанная им способность противодействовать этому беспощадному времени, которое не смогло разрушить, размыть образы давнего прошлого, сохраненные в его памяти невыцветшими и цельными. Колесо словно бы остановлено, и десятилетия спустя все так же ярко, с той же эмоциональной заполненностью возникают перед Глебом картины бесконечно далекой поры: дремучие леса по берегам речки Жиздры, низенький родительский дом в окружении белоствольных берез, и калужское отрочество, и юность с керосиновыми фонарями Гаврикова переулка поблизости от Немецкой, которая считалась украшением Лефортова. Все это кануло в небытие, все поглощено несущимся вперед временем — и все-таки длится, не прерываясь, пока остаются те, для кого прошлое — это и есть живая, необрывающаяся жизнь. А с ними остается Россия, сколько бы ни говорили, что она потеряна навеки.
Глеб верит в это непоколебимо, как верил сам Зайцев, и не он один. Та же самая мысль, та же потребность задержать колесо времени руководила Куприным, когда он писал о юнкере Александрове, и Шмелевым, создавшим уникальную по зримости, по лирической насыщенности картину ушедшего замоскворецкого мира в своей автобиографической книге «Лето Господне», которую он после семнадцати лет труда завершил в 1944-м, а еще раньше — Буниным, написавшим «Жизнь Арсеньева». Все эти корифеи русской прозы были сверстниками, жизнь их сложилась по одному сценарию, предопределенному октябрьской катастрофой. Неприятие трагической новейшей истории, отказ примириться с ее необратимостью для всех них стали главным побуждением в творчестве.
Ближе других — по-человечески, да и в литературном отношении, — Зайцеву был Бунин, хотя после 1945 года их дружба омрачилась из-за слишком принципиального расхождения и едва не прервалась вовсе. Однако, если вдуматься в конечный итог путешествия, воссозданного в книгах о Глебе, откроется органичное родство Зайцева не с Буниным, а скорее со Шмелевым. Бунинский герой Алеша Арсеньев, в который раз перечитывая у себя в гибнущем поместье «Войну и мир», с восторгом, с изумлением перед бездонной глубиной толстовской мысли повторяет афоризм князя Андрея, лежащего среди трупов на Аустерлицком поле: «Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего-то непонятного, но важнейшего!» Можно было бы поставить эти слова эпиграфом к каждой из автобиографических книг, созданных русскими писателями в изгнании. Но «важнейшее» они понимали все же по-разному. Для Бунина, для Куприна оно сопрягалось с памятью о юности, о России, о неповторимой полноте и яркости тогдашней жизни. Для Шмелева и Зайцева существовало и нечто помимо этого, превыше этого. «Важнейшее» у них было соотнесено с постижением ценностей православия, и биография их героев — собственно, авторская биография — приобретала оттенки жития.
В «Путешествии Глеба» эта главенствующая идея впрямую выражена на самых последних страницах, когда описана смерть старого археолога и нумизмата Колесникова, отца Элли, в которой современники без труда узнавали Веру Алексеевну Орешникову-Зайцеву, спутницу писателя на протяжении более полувека. В свои последние часы на земле бывший хранитель коллекции московского Исторического музея читает Евангелие с твердым убеждением, что там, особенно в Нагорной проповеди, высказаны все главные истины. «Больше ничего нет… Жизнь будет идти, миры рушиться, новые создаваться, и мы ничего не будем понимать, но будем жить и любить, и страдать, и умирать, и друг друга мучить и потом угрызаться. — А это вот будет себе существовать и вечно будет светить».
За этой сценой следует заключительная глава о том, как на пароходе «Ариадна» Глеб и Элли по балтийским волнам плывут в Финляндию и впервые после долгих лет чужбины распознают очертания родной земли, контур Кронштадта, кажется, даже купол Исаакия или шпиль над Адмиралтейством. Путешествие достигло своей кульминации, а может быть, просто замкнулся круг. Герои, очутившись в глуши под Випури, бывшим Выборгом, переживают ощущение счастья доставшейся им трудной судьбы изгнанников. Пожертвовав очень многим, они зато сумели сберечь то, что драгоценнее всего на свете: не-изуродованное русское самосознание, присущее им обоим. Густой оттенок идиллии окрашивает финал книги, которую Зайцев считал своим завещанием. И только один штрих вносит контрастную ноту: падающие на прибрежный песок слезы постояльцев русского пансиона, когда они рассматривают в бинокль родину, скрывшуюся за полуденным маревом над бесцветной водой.
* * *
Веру Алексеевну, свою Элли, Зайцев преданно любил всю жизнь. Они встретились осенью 1902-го, а обвенчались только через десять лет — препятствовала волокита развода. Первый брак Веры Орешниковой оказался неудачным, однако гражданское законодательство тогда было строгим и, кроме того, останавливала мысль о ребенке, который остается без отца. С самого детства Вера была истово религиозным человеком. Это не помешало ей запоем читать Гамсуна и Бальмонта, водиться с декадентской богемой. Дошло до того, что мать выгнала ее из дома. Правда, вскоре последовало бурное примирение.
Вере Зайцевой посвящены «Путешествие Етеба» и последние крупные произведения Бориса Константиновича — «Повесть о Вере» и «Другая Вера». Он их написал, когда обеих героинь уже не было в живых. Собственно, это не повести, а документы с небольшим авторским комментарием, многолетняя переписка двух замечательных русских женщин — Веры Орешниковой и Веры Муромцевой. В замужестве Вера Муромцева носила фамилию Бунина.
С «Элли» они сблизились в московской юности и остались подругами, как ни старалась их развести трудно сложившаяся жизнь. В доме Зайцевых начался роман уже знаменитого писателя и недавней курсистки, всерьез думавшей посвятить свою жизнь науке, писавшей работу по химии у самого Зелинского. До того вечера 4 ноября 1906 года они с Буниным лишь дважды мельком виделись, в первый раз — когда Вера была совсем подростком.
Зайцевы устроили литературный вечер. Читали Вересаев, Ходасевич, среди слушателей были Петр Муратов, будущий автор известной книги «Образы Италии», и друг Ходасевича поэт Муни (Самуил Киссин). Вере Муромцевой запомнилась его ассирийская борода. Никто, конечно, не предвидел трагического конца Муни: через десять лет после этого вечера, попав на фронт и не выдержав ужасов войны, он покончил с собой.
Бунин читал предпоследним, перед хозяином; молодых поэтов выпустили после перерыва. Читал он свои недавно написанные стихи, кое-что еще не появилось в печати. Произведения Бунина Вера тогда знала недостаточно, хотя запомнила его рассказ «Осенью», прочитанный другой Верой на именинах ее сестры Тани Полиевктовой. Именины были веселые, с шутками, с вальсами, а рассказ оказался пронзительно печальным. Шумная орешниковская компания, где всегда собирались записные остроумцы и шалуны, примолкла. Потом заговорили об авторе, о его женитьбе на одесской красавице-гречанке Ане Цакни, с которой он быстро расстался, об их сыне: он умер совсем маленьким.
Перед тем как идти к Зайцевым Вера из лаборатории забежала домой в Скатертный, причесалась на прямой ряд, надела модное платье с высокой талией — все, как у девушек, которые всячески подчеркивали, что у них современный вкус и стиль. Бунин, однако, сразу ей объявил, что она никакая не декадентка, не то что красавица Марина Ходасевич, всегда появлявшаяся в черном или в белом одеянии с большим вырезом; она гладко зачесывала соломенные волосы, чтобы лучше оттенить словно из мрамора выточенное лицо. Через год Марина покинет Ходасевича, затем став женой Сергея Маковского, редактора «Аполлона», который считали рупором декадентства. Бунин и Вера, наперекор всем штормам, прожили вместе сорок шесть лет — до его смерти.