Впрочем, это отнюдь не означает, что текст таким образом – и столь же автоматически! – становится, например, публицистическим или научным: сравним не выдерживающее никакой критики, но, печальным образом, довольно частотное утверждение: это не литература, а публицистика! Такого рода «побочные продукты» вполне ведь могли бы оцениваться и как вполне, что называется, доброкачественные, если бы именно таковой была бы модель порождения публицистики или науки.
В нормальных случаях научный текст действительно не обнаруживает установки на код. В нормальных случаях публицистический текст действительно обнаруживает установку на код крайне редко. И другое дело, что нормальных случаев как таковых в публицистике и науке становится со временем все меньше и меньше: увы, современная текстовая практика постоянно пополняется новыми «публицистическими» и «научными» (кавычки в данном случае имеют принципиальное значение!) текстами, для которых, как ни странно, релевантной оказывается именно и прежде всего установка на код. Понятно ведь, что как применительно к публицистике, так и применительно к науке установка такая просто губительна: ни в публицистике, ни в науке нет ничего более отчаянного, чем текст, существующий ради текста, текст как самоцель. Подобный текст априорно не способен в этих областях «текстовой практики» выполнить свое предназначение – служить инструментом для преобразования действительности, ибо как раз с действительностью-то он и не соотнесен. В крайнем случае – соотнесен исключительно опосредованно: например, через систему научных или публицистических текстов в целом. И, хотя связь с действительностью по-разному реализуется в различных научных дисциплинах (отчасти в соответствии с этим научные дисциплины подразделяются на операционные, например механика, и неоперационные, например история), однако в общем смысле научная концепция – так же, как и публицистическая, – не дающая практических результатов, то есть ничего/никого в реальности не преобразующая, может быть квалифицирована лишь в качестве несостоятельной.
То же самое, по-видимому, справедливо и для официально-деловой области текстовой практики, особенно там, где мы имеем «чистые стилистически варианты». Апелляция к «чистым стилистическим вариантам» необходима в той же степени, в какой только что – при рассмотрении науки и публицистики – была необходима апелляция к «нормальным случаям». Ведь и среди официально-деловых текстов много (а может быть, даже особенно много) таких, которые – собственной природе вопреки! – все-таки обнаруживают установку на код.
Например, текст, скажем, предписывающего характера (который естественно искать в группе официально-деловых), «Купание запрещено», на берегу небольшого московского пруда в районе улицы Усиевича – в пруду этом и вообще-то никому не придет в голову искупаться, а уж тем более в зимние месяцы, когда соответствующая табличка все еще украшает берег! – со всей отчетливостью не реализует функции предписания, будучи всего навсего презентацией «кода». Иначе говоря, перед нами только слова – «слова как таковые».
Примечательно, что некоторые ученые считают даже идеологию в целом исключительно «областью кода». И, может быть, точка зрения эта отнюдь не так уж и искажает реальное положение вещей. Ведь чем обычно бывает обусловлена незыблемость той или иной идеологической системы? Ответ на этот вопрос мы уже знаем: отнюдь не правильностью идеологической системы самой по себе, но непрерывным и настойчивым насаждением «идеологических формул» – лучше всего одних и тех же, то есть повторяющихся возможно более широко и возможно более часто.
«Между прочим, энкратический язык (тот, что возникает и распространяется под защитой власти), – замечает один из самых тонких литературоведов современности, Роллан Барт, в своей эпикурейски озаглавленной статье «Удовольствие от текста», – по самой своей сути является языком повторения; все официальные языковые институты – это машины, постоянно пережевывающие одну и ту же жвачку; школа, спорт, реклама, массовая культура, песенная продукция, средства информации безостановочно воспроизводят одну и ту же структуру, один и тот же смысл, а бывает, что одни и те же слова: стереотип – это политический феномен, это само олицетворение идеологии».[1]
И понятно, что уже вскоре после относительного упрочения все равно какой формы идеологии «произнести слово» перестает означать «соотнести слово с действительностью» и начинает означать лишь «соотнести слово с другими словами», т. е. с идеологической системой в целом. Не потому ли, например, сегодня так отчетливо наблюдается тенденция рассматривать такие определения, как «социалистический», «капиталистический», «прогрессивный», «реакционный» и другие подобные исключительно как слова, за которыми уже с трудом угадывается реальное содержание?
(Не нужно, наверное, доказывать, что и наука/научная литература – как официально состоящая на службе у какой-либо могущественной Энкратии, так и считающая себя свободной от нее – с неизбежностью представляет собой вариант новой, или той же самой, идеологии, относительно которой – а вовсе подчас не относительно предмета! – зачастую и делаются те или иные «научные высказывания»).
Впрочем, обсуждение этих вопросов, важных для понимания природы художественной литературы, тем не менее уводит нас в сторону от самой художественной литературы как Словесного Искусства (или, старомодно выражаясь, изящной литературы). Применительно же к художественной литературе установка на код выглядит гораздо более привлекательной. В области художественной литературы установка такая не только по-другому реализуется, но по-другому и оценивается.
На том, как она реализуется и как она оценивается, и базируется искусство «грамотного» чтения, то есть искусство интерпретации художественного текста – одно из главных литературоведческих искусств, для которого только и существует теория литературы. И у нас нет оснований заблуждаться, что теория литературы служит каким-либо иным целям: и в самом деле, не рассчитывать же на то, что теория литературы призвана содействовать писателям в актах создания художественных произведений: писатели – это такой народ, который откуда-то все знает сам и вовсе не нуждается в методических руководствах типа «как написать роман» или «как построить сонет» – и тем более «как выразить идею зависимости человека от его окружения»!
Стало быть, это мы, читатели, оказываемся главными «потребителями» теории литературы, это от нас исходит «заказ» на литературоведческие дисциплины широкого круга. Понятно, что при этом некоторые из нас легко могут оказаться художественными критиками – так же, как оказываются, например, врачами или инженерами! – поскольку сама профессия «критик» отнюдь не выводит обладающего такой профессией (как нам очень хотелось бы надеяться!) из состава читателей: критик – это искушенный читатель, читатель-профессионал, но – со всей очевидностью – не писатель.
Вот почему нам, читателям, и необходимы литературоведческие категории сами по себе, а также представление о том, какие из них надежны, а к каким лучше, скажем, вовсе не прибегать. Установка художественной литературы на код есть одна из надежных категорий – не столько потому, что в разработке категории этой принимали участие блистательные литературоведы (такие, как Жирмунский, Тынянов, Эйхенбаум, Шкловский в раннесоветской России, или Роман Якобсон, Умберто Эко, Ролан Барт, Цветан Тодоров в современной Европе, и мн. др.), сколько по двум другим причинам. Во-первых, категория эта была материализована в наиболее оригинальных в истории человечества памятниках литературы и концепциях художественных «школ» (классический абсурд, символизм[2], авангардизм, сюрреализм и под.). Во-вторых, для большого количества возникших уже в последнее время научных дисциплин (семиотика и производные от нее науки) соответствующая категория стала просто одним из фундаментальных постулатов, на которых они базируются – причем базируются весьма и весьма прочно.