О чем думал Арапов — неизвестно, но, остановясь здесь, он вздохнул, окинул взором широкую картину и, взяв Розанова за руку, сказал:
— Нравится вам этот видик?
Доктор, выйдя из своего забытья, молча взглянул кругом и отвечал:
— Да, очень хорошо…
— А что, — начал тихо Арапов, крепко сжимая руку Розанова, — что, если бы все это осветить другим светом? Если бы все это в темную ночь залить огнем? Набат, кровь, зарево!..
— Было б ужасно!
— Пришла пора!..
Во весь обратный путь они не сказали друг с другом ни слова.
Доктор никак не мог сообразить, для каких целей необходимо залить Москву кровью и заревом пожара, но страшное выражение лица Арапова, когда он высказывал мысль, и его загадочная таинственность в эту ночь еще более усилили обаятельное влияние корректора на Розанова.
«Что это за человек?» — думал, засыпая на зорьке, доктор, и ему снилось бог знает что. То по кремлевским стенам гуляли молодцы Стеньки Разина, то в огне стонали какие-то слабые голоса, гудел царь-колокол, стреляла царь-пушка, где-то пели по-французски марсельезу. Все это был какой-то хаос. «Зачем это все?» — обращался доктор к проходившим людям, и люди ему ничего не отвечали. Они останавливались, снимали шапки, крестились перед Спасскими воротами, и над Кремлем по-прежнему сияло солнце, башенные часы играли «Коль славен наш господь в Сионе», бронзовый Минин поднимал под руку бронзового Пожарского, купцы Ножевой линии, поспешно крестясь, отпирали лавки. Все было тихо; все жило тою жизнью, которою оно умело жить и которою хотело жить. Розанов спал спокойно до полудня. Его разбудила через дверь Дарья Афанасьевна.
— Вставайте, доктор! — кричала ему она, стуча рукою, — стыдно валяться. Кофейку напьемтесь. У меня что-то маленькая куксится; натерла ей животик бабковою мазью, все не помогает, опять куксится. Вставайте, посмотрите ее, пожалуйста: может быть, лекарства какого-нибудь нужно.
— Сейчас, Дарья Афанасьевна, — ответил доктор и через пять минут, совсем одетый, пришел в спальню, где куксилась маленькая.
— Что с нею?
— Ничего; дайте ревеньку, и ничего больше не надо.
— Где это вы всю ночь проходили, Дмитрий Петрович? А! Вот жене-то написать надо! — шутливо и ласково проговорила Дарья Афанасьевна.
— Мы так с Араповым проходили, — отвечал доктор.
Дарья Афанасьевна покачала головкою.
— Что вы? — спросил, улыбаясь, Розанов.
— Да охота вам с ним возиться.
— А что?
— Да так.
— Разве он нехороший человек?
— Н… нет, я о нем ничего дурного не знаю, только не люблю я его.
— Не любите! А мне казалось, что вы с ним всегда так ласковы.
— Да я ничего, только…
— Только не любите? — смеясь, договорил Розанов.
— Да, — коротко ответила Дарья Афанасьевна.
— За что ж вы его не любите-то?
— Так, — актер он большой. Все только комедии из себя представляет.
Прошло два дня. Арапов несколько раз заходил к доктору мрачный и таинственный, но не заводил никаких загадочных речей, а только держался как-то трагически.
— Что ты думаешь об Арапове? — спросил однажды Розанов Нечая, перебиравшего на своем столе бумаги.
— О ком? — наморщив брови, переспросил пристав.
— Об Арапове? — повторил доктор.
— А бодай уси воны поиздыхали, — с нетерпением, отозвался Нечай.
— Нет, серьезно?
— Так соби ледащица, як и уси.
— Ну, врешь, брат, он парень серьезный, — возразил доктор.
Нечай посмотрел на него и, засмеявшись, спросил:
— Это он тебе не про революцию ли про свою нагородыв? Слухай его! Ему только и дела, что побрехеньки свои распускать. Знаю я сию революцию-то с московьскими панычами: пугу покажи им, так геть, геть — наче зайцы драпнут. Ты, можэ, чому и справди повирив? Плюнь да перекрестысь. Се ма́ра. Нехай воны на сели дурят, где люди про́сты, а мы бачимо на чем свинья хвост носит. Это, можэ, у вас там на провинцыи так зараз и виру дают…
— Ну нет, брат, у нас-то не очень. Поговорить — так, а что другое, так нет…
— Ну, о то ж само и тут. А ты думаешь, что як воны що скажут, так и вже и бог зна що поробыться! Черт ма! Ничого не буде з московьскими панычами. Як ту письню спивают у них: «Ножки тонки, бочка звонки, хвостик закорючкой». Хиба ты их за людей зважаешь? Хиба от цэ люди? Цэ крученые панычи, та й годи.
Доктор имел в своей жизни много доводов в пользу практического смысла Нечая и взял его слова, как говорят в Малороссии, «в думку», но не усвоил себе нечаевского взгляда на дела и на личность Арапова, а продолжал в него всматриваться внимательнее.
На той же неделе Розанов перед вечером зашел к Арапову. День был жаркий, и Арапов в одних панталонах валялся в своей спальне на клеенчатом диване.
Напротив его сидела Давыдовская в широчайшей холстинковой блузе, с волосами, зачесанными по-детски, сбоку, и курила свою неизменную трубку.
И хозяйка и жилец были в духе и вели оживленную беседу. Давыдовская повторяла свой любимый рассказ, как один важный московский генерал приезжал к ней несколько раз в гости и по три графина холодной воды выпивал, да так ни с чем и отошел.
— Ну ты! Зачем ты сюда пришел? — смеясь, спросила Розанова штабс-капитанша.
Нужно заметить, что она всем мужчинам после самого непродолжительного знакомства говорила тыи звала их полуименем.
— А что? помешал, что ли, чему? — спросил Розанов.
— Да нечего тебе здесь делать: ты ведь женатый, — отвечала, смеясь, Давыдовская.
— Ничего, Прасковья Ивановна: он ведь уж три реки переехал, — примирительно заметил Арапов.
— О! В самом деле переехал! Ну так ты, Митька, теперь холостой, — садись, брат. Наш еси, воспляшем с нами.
— О чем дело-то? — спросил, садяся, доктор.
— Да вот про людей, говорим, — отвечал Арапов.
— Ничего не понимаю, — отвечал доктор.
— О, толкушка бестолковая! Ты, Арапка, куда его по ночам водишь? — перебила хозяйка.
— Куда знаю, туд а и вожу.
— Кто-то там без него к его жене ходит? — спросила Давыдовская, смеясь и подмаргивая Арапову.
Доктора неприятно кольнула эта наглая шутка: в нем шевельнулись и сожаление о жене, и оскорбленная гордость, и унизительное чувство ревности, пережившей любовь.
Дорого дал бы доктор, чтобы видеть в эту минуту горько досадившую ему жену и избавить ее от малейшей возможности подобного намека.
— Моя жена не таковская, — проговорил он, чтобы сказать что-нибудь и скрыть чувство едкой боли, произведенное в нем наглым намеком.
— А ты почем знаешь? Ребята, что ли, говорили? — смеясь, продолжала Давыдовская. — Нет, брат Митюша, люди говорят: кто верит жене в доме, а лошади в поле, тот дурак.
— Мало ли сколько глупостей говорят люди!
— Да, люди глупы…
Доктора совсем передернуло, но он сохранил все наружное спокойствие и, чтобы переменить разговор, сказал:
— Не пройдемтесь ли немножко, Арапов?
— Пожалуй, — отвечал корректор и стал одеваться.
Давыдовская вышла, размахивая трубкой, которая у нее неудачно закурилась с одной стороны.
Розанов с Араповым пошли за Лефортовский дворец, в поле. Вечер стоял тихий, безоблачный, по мостовой от Сокольников изредка трещали дрожки, а то все было невозмутимо кругом.
Доктор лег на землю, Арапов последовал его примеру и, опустясь, запел из «Руслана»:
Поле, поле! кто тебя усеял мертвыми костями
* ?
— Какая у вас всегда мрачная фантазия, Арапов, — заметил сквозь зубы доктор.
— Каково, батюшка, на сердце, такова и песня.
— Да что у вас такое на сердце?
— Горе людское, неправда человеческая — вот что! Проклят человек, который спокойно смотрит на все, что происходит вокруг нас в наше время. Надо помогать, а не сидеть сложа руки. Настает грозный час кровавого расчета.
— Зачем же кровавого?