– Ты страдала, верно, Элея? Твои вопли не были притворными, как крики твоей матери…
Девушка ничего не ответила. Она смотрела на Гераклеса пустыми, как у Этис, глазами. В эту минуту он заметил, как сильно они похожи. Он невозмутимо продолжал:
– Нет, ты не притворялась. Твоя боль была настоящей.Когда зелье перестало действовать, ты вспомнила, так ведь?… И не смогла этого вынести.
Девушка, казалось, хотела что-то сказать, но Этис быстро вмешалась:
– Элея молода, и ей трудно понять некоторые вещи. Теперь она счастлива.
Он посмотрел на них, на мать и дочь: их лица были подобны белым стенам, лишенным эмоций и разума. Он огляделся вокруг: с рабами было то же самое. Он подумал, что бесполезно пытаться пробить брешь в сплошной стене немигающих взглядов. «Вот какова религиозная вера, – сказал он себе, – она стирает с лиц волнение сомнений, как нет их на лицах невеж». Откашлявшись, он спросил:
– Почему же выбрали Трамаха?
– Настал его черед, – ответила Этис. – То же будет со мной и с Элеей…
– И с крестьянами из Аттики, – согласился Гераклес. Выражение лица Этис на мгновение стало таким, какое
бывает у матери, набирающейся терпения, чтобы объяснить Маленькому сыну что-то очень простое.
– Наши жертвы всегда добровольны, Гераклес. Мы даем крестьянам возможность выпить кион, и в их воле принять его или отказаться. Но большинство соглашаются. – И чуть улыбнувшись, она прибавила: – Никто не может быть счастливым, руководствуясь лишь своими помыслами…
Гераклес возразил:
– Не забывай, Этис, что я должен был стать недобровольной жертвой…
– Ты раскрыл нас, и мы не могли этого допустить. Наше братство должно оставаться тайным. Не так же ли поступили и вы с моим супругом, когда решили, что стабильность вашей чудесной демократии подвергалась опасности от таких, как он?… Но мы хотим дать тебе последнюю возможность, Присоединись к нам, Гераклес… – И она вдруг прибавила, словно умоляя его: – Будь счастлив хоть раз в жизни!
Разгадыватель глубоко вздохнул. Он решил, что уже все сказано и теперь они ждут от него какого-то ответа. Так что он заговорил твердым, спокойным голосом:
– Я не хочу, чтобы меня разорвали на части. Для меня это не способ обрести счастье. Но я скажу тебе, Этис, что я сделаю, и вы можете рассказать об этом своему главарю, кем бы он ни был. Я отведу вас к архонту. Всех вас. Я совершу правосудие. Вы незаконная секта. Вы убили нескольких афинских граждан и многих аттических крестьян, которые никак не связаны с вашими абсурдными верованиями… Вас осудят и будут пытать, пока вы не умрете. Вот как я обрету счастье.
Он снова по очереди обвел глазами окружавшие его каменные взгляды. Остановившись на темных глазах Этис, он прибавил:
– В конце концов, как ты сказала, мы сами отвечаем за свои поступки, так ведь?
Помолчав, она произнесла:
– Думаешь, смерть или пытки нас пугают? Ты ничего не понял, Гераклес. Мы открыли счастье, недоступное разуму… Что нам до твоих угроз? Если это необходимо, мы умрем с улыбкой на губах… и ты никогда не поймешь ее причины.
Гераклес стоял спиной ко входу в трапезную. Внезапно оттуда на всю комнату разнесся новый, густой и мощный голос с оттенком издевки, будто не принимавший всерьез самого себя:
– Нас раскрыли! В руки архонта попал папирус, где говорится о нас и упоминается твое имя, Этис. Наш добрый друг принял меры предосторожности перед тем, как отправиться к тебе…
Гераклес обернулся и увидел морду уродливого пса. Пес сидел на руках огромного мужчины.
– Ты только что спрашивал о нашем главаре, не так ли, Гераклес? – сказала Этис.
И в эту минуту Гераклес почувствовал сильный удар по голове. [129]
12
Сначала пещера была золотистым отблеском, подвешенным где-то в темноте. Потом она стала сгустком боли. Опять превратилась в свисающий золотистый отблеск. Покачивание не унималось. Тут
появились какие-то очертания: жаровня с углями, но – любопытно – тягучий, как вода, металл казался телами напуганных змей. И желтое пятно, фигура мужчины, которая вытягивалась в одном месте и сжималась в другом, словно подвешенная на невидимых нитях. Да еще шум: легкий металлический отзвук и изредка острая пытка лаем. Разнообразный набор запахов сырости. И снова все сворачивалось, как свиток папируса, и возвращалась боль. Конец истории.
Он не знал, сколько перед ним прошло таких историй, пока разум не начал осознавать происходящее. Подобно тому, как подвешенный в воздухе предмет раскачивается из стороны в сторону от внезапного толчка: сначала очень резко и порывисто, затем равномерно, в конце концов мертвенной медлительностью, все больше приноравливаясь к естественному спокойствию своего прежнего положения, так буйный вихрь обморока постепенно прекратил колыхания, и, спланировав в точку покоя, сознание принялось искать и наконец нашло равновесие и покой, придя в гармонию с окружающей действительностью. Тогда только он смог отделить то, что было его, – боль от чуждого ему: образов, звуков, запахов, и, отбросив их, сосредоточиться на первичном и вопросить, что у него болит: голова, руки, и почему. А поскольку на вопрос «почему» нельзя было ответить, не прибегнув к воспоминаниям, он воспользовался памятью. «Наслаждение… Но нет, потом…»
В то же время рот его решил застонать, а руки изогнулись.
– О, я боялся, что мы слишком перестарались.
– Где я? – спросил Гераклес, пытаясь на самом деле сказать: «Кто ты?» Но, ответив на заданный вопрос, мужчина ответил и на другой:
– Это, можно сказать, наше место собраний.
И в довершение слов он обвел пещеру широким жестом мускулистой правой руки, обнажив покрытое шрамами запястье.
Ледяное сознание происшедшего обрушилось на Гераклеса, как лавина, подобная той, что извергается, когда дети, играя, расшатывают тонкий ствол намокших под недавним дождем деревьев, и тяжелый заряд повисших на листьях капель вдруг проливается на их головы.
Он в самом деле находился в довольно большой пещере. Золотистый отблеск исходил от подвешенного к крюку в скале факелу. При свете его пламени открывался извилистый центральный проход, зажатый между двумя стенами: на одной висел сам факел, в другую были вбиты золоченые гвозди, к которым Гераклес был привязан толстыми змееподобными веревками так, что его руки вздымались выше головы. Проход сворачивал влево, и там, казалось, тоже был свет, хотя и намного более тусклый, чем пламя факела, поэтому Разгадыватель заключил, что там – выход из пещеры и что, вероятно, большая часть дня уже позади. По правую руку проход терялся в изрезанных скатах и невероятно плотной темноте. В центре возвышался треножник с жаровней; среди блистающей крови углей свешивалась кочерга. На жаровне золотыми пузырями варева клокотал котелок. Вокруг бродил Кербер, равномерно лая то на это приспособление, то на недвижное тело Гераклеса. Его закутанный в рваный серый плащ хозяин помешивал веткой содержимое котелка. Его лицо выражало добродушное довольство кухарки, наблюдающей, как поднимается золотистый яблочный пирог. [130]Другие предметы, которые могли бы привлечь его внимание, находились за треножником, и Гераклес не мог их как следует различить.
Напевая себе под нос какую-то песенку, Крантор ненадолго перестал помешивать, взял свисавший с треножника золотистый ковш, зачерпнул им варево и поднес к носу. Извилистая струя дыма, заволокшая ему лицо, казалось, выходила из его собственного рта.
– Хм… Немного горячо, но… Держи. Он пойдет тебе на пользу.
Он поднес ковш к губам Гераклеса, вызвав этим гнев Кербера, который, похоже, считал оскорблением, что его хозяин предлагает этому толстяку что-то раньше, чем ему. Думая, что другого выбора у него нет, и, кроме того, испытывая жажду, Гераклес отхлебнул. По вкусу напиток напоминал сладковатый кисель с острым привкусом. Крантор наклонил ковш, и большая часть содержимого разлилась по бороде и тунике Гераклеса.