Кудрявый человек с телосложением циркового борца, обмотанный пятнистой шкурой, рвал пасть льву; рядом он же рубил длинным ножом змеиные головы; волок куда-то козу-золотые-рожки; грозил кулаком полуконю-полумужику; махал большой лопатой.
Там много чего было, на той стене. Кудрявых молодцев было двенадцать, один еще малец, другие постарше, имелись и зрелые мужи, но все похожи. Я пришел к заключению, что это, должно быть, двенадцать братьев. Одни воюют с чудищами, другие себе хозяйствуют. Разглядывать ихнюю жизнь было интересно.
Пол пещеры – там, где не был засыпан, – состоял из мраморных плит, выложенных в шахматном порядке. А еще я нашел в углу много расписных кувшинов с вытянутыми, как журавлиная шея, горлышками. Кувшины были запечатаны чем-то вроде воска. Я расковырял одну из пробок, понюхал. Пахло чем-то невероятно душистым, отчего сразу закружилась голова.
Бояться я давно уже перестал. Было ясно, что до дыры я доберусь без особенного труда, – довольно сложить горку из камней и щебня. Мне теперь, наоборот, стало страшно вылезать из волшебного места. Вдруг я никогда сюда больше не попаду? Вот вылезу, а изумрудная ящерица махнет хвостом, гора закроет от меня свое чрево, и я никогда не увижу черноглазой девушки, не разгадаю ее тайны.
Уже собрав в кучу камни и убедившись, что через земляной лаз смогу выползти наружу, я снова спустился и стоял перед Хранительницей Тайны, пока не сжег последнюю ветку.
Огонь съежился, несколько раз мигнул, погас.
Лицо, прекраснее которого не было и нет на земле, скрылось во мраке.
Приморский бульвар
Вот картинка вторая.
Я неспешно иду, нога за ногу, по Приморскому бульвару, грызу семечки, шелуху сплевываю в кулак. Сорить на бульваре запрещается, тут чистота, как на корабельной палубе, и публика гуляет только «чистая». Нижним чинам, бабам в платках, гулящим девкам ходу нет. Я в своей латаной блузе держусь поближе к ограде. Если заметит хожалый да погрозит кулаком – перепрыгну, только меня и видали.
Со дня, когда я ухнул под землю и открыл волшебную пещеру, миновало больше месяца. Удивительное это было время. Как при утреннем пробуждении, когда уже не спишь, а взгляд еще не прояснился. В голове бродит недосмотренный сон, но члены ожили, начинают шевелиться первые мысли. Вот-вот скинешь одеяло, потянешься, встанешь.
Каждый день поднимался я на Лысую гору и часами просиживал в своем заветном подземелье. Обустроил я его так хорошо, как только смог. Первым делом, конечно, замаскировал лаз. Не хватало еще, чтоб мою тайну по случайности обнаружил кто-то чужой!
Дыру я закрыл крепкой крышкой из дубовых досок. Поверху уложил дерн с травой. Теперь на этом месте можно было хоть вприсядку плясать – не провалишься. А открывался люк легко – взялся за корень, служивший ручкой, да откинул.
Наклонная нора, по которой я так шибко скатился вслед за валуном, была преимущественно земляная, и я сделал там ступеньки. Спускался следующим образом: как следует огляжусь, открою дверцу, сползу в проход, притворю крышку и только потом зажгу свет (у меня там на особой полочке имелась лампа, которую я спер из дому; был и запас свечей). Под дырой я соорудил деревянную лесенку с перекладинами. Камни, которыми был завален пол, перетащил или перекатил в один угол. Мраморный пол расчистил. В особом месте лежали факелы: сухие толстые палки, обмотанные промасленной ветошью. Бывало запалю по всем сторонам огонь и брожу вдоль дивных изображений. И наслаждаюсь, и нет никого больше на свете.
Приключения двенадцати кудрявых братьев-богатырей я изучил в доскональности: разобрал, кто из них старший, кто младший. Они, как я выяснил, располагались по старшинству: слева последыш, совсем кроха, потом юные, затем бородатые, а в правой стороне стены – дядьки в возрасте. Но видно, что одного семени – та же буйная курчавость, тот же по-бычьи крутой лоб.
Однако братья братьями, а все ж таки бо́льшую часть времени я торчал перед златовласой девой. Валун, вместе с которым я сверзся в недры, я перекатил к стене и превратил в табурет. Сяду на него и гляжу, гляжу на свою переливчатую молчальницу. А она на меня. И не надо мне больше ничего. Только когда живот от голода схватит и очнешься, что день прошел.
Хорошо, тетка Матрена на меня к тому времени уже рукой махнула и, где я шляюсь, не допытывалась. Сам себя кормлю – и ладно.
С утра-то я обычно на Рыбацкую пристань ходил, где всегда есть работа: улов разгрузить или арбузы из татарской мажары в шаланду перекидать (их от нас возили морем в Евпаторию и Ялту). Сам я, хоть неширок в кости, но жилист и проворен, а работал быстро – не терпелось поскорей попасть в мою пещеру. Заработаю пятак иль гривенный, больше мне и не надо. Брал на базаре хлеб с сушеной таранью, а яблоки и абрикосы у нас сами растут, рви где хочешь. Не позднее полудня я уже спускался в свое подземное царство.
Это был мой секрет, моя великая тайна, ведомая мне одному. Даже если б меня стали на огне жечь или клещами рвать, никому бы я ее не открыл, не выдал бы чужим своей черноглазой вопрошательницы. Будь я в ту пору поживей мыслями, наверно, заподозрил бы, не сдвинулся ли я рассудком, не стал ли жертвой болезненного наваждения, которое в науке именуется «галлюцинация». Но ни про какие галлюцинации я не слыхивал, глазам своим привык доверять, а что до мысленной живости, то благодаря чудесной пещере она понемножку начала во мне просыпаться.
Никогда прежде я столько не размышлял, не мечтал, не воображал себе всякие невозможности. Будто откроется мне откуда-нибудь тайное слово, с помощью которого я сумею мою деву расколдовать, и она сойдет ко мне со стены, и поблагодарит за избавленье, и станем мы с нею жить-поживать, будто царь с царицей, и никто нам будет не нужен. А если не сыщется заветное живое слово, чтоб вызволить мою ненаглядную из каменного заточения, то я б согласился и на слово мертвое, которое меня заколдовало бы и поместило к ней в стену. Пускай бы мы были вместе хоть там, на той стороне. Глядели б друг на дружку блестящими неподвижными глазами, держались бы за руки, и никто б никогда нас здесь не нашел.
От этих фантазий у меня в голове начинались взвихрения, и тогда я выбирался побродить по городу. Чувствовал: если вовсе от живых людей оторвусь, могу съехать с ума.
В прежние времена я часто шлялся по севастопольским улицам. Там было на что поглазеть. Вдоль парадной Екатерининской и близ Графской пристани, где по вечерам духовой оркестр, фланировали морские офицеры, провожая взглядом немногочисленных дам. Женщин нарядного сословия и приличного названия в нашем военном городе было так немного, что каждая почитала себя красавицей и получала тому подтверждение в виде лестного мужского внимания.
По набережной Артиллерийской бухты, взявшись за руки и горланя свои песни, разгуливали иностранные матросы в смешных шапках с пушистым шариком на макушке. Чужеземным кораблям заходить в черту города воспрещалось; иностранные купцы бросали якорь в Балаклаве или Камышевой, а в Севастополь добирались на линейках, где проезд стоил пятак с носу.
На Привозе близ стрелки было веселее всего. Через залив и с кораблей на берег сновали шлюпки, баркасы, гички и ялики. По набережной ходили гурьбой или по одиночке матросы, прицениваясь к сухопутным удовольствиям: сбитню, пиву, изюму да орехам – ну и, конечно, к женскому товару, который в нашем порту водился в изобилии. Девки в Севастополе были как на подбор: крепкие, щекастые, зычные. Они лихо ругались и заливисто хохотали, а еще про них шла слава, что пьяненьких матросиков они не обкрадывают – это у наших шалав почиталось стыдным. Купца какого или сухопутного – пожалуйста, не поймана – не воровка, а моряка не трожь, его копейка соленым потом и кровью добыта. Раньше, пока мне не встретилась та, рядом с которой все женщины навроде пыли, я любил посмотреть-послушать, как матросы с девками рядятся, сбивают цену. Но в новом своем зачарованном состоянии я обходил веселое место стороной – будто моя подземная зазноба могла откуда-то прознать, что я пялюсь на непотребных особ.