Не рассчитывал я на такую жару. Если бы знал, не пил бы так бездумно жидкости с утра. На таком солнцепеке без питья надо ходить: прополоскал рот одним глотком и несешь потом эту воду под языком, пока все не впитается. Так можно и целый день пройти, почти не потея.
Другое дело ― когда вода не дефицит, жары особой нет, пьешь себе вдоволь, но и потеешь сразу, ходишь вечно мокрый, как щенок. Это детский вариант, или американский, для развлекательных прогулок. Вроде как напряга меньше: пьешь и пьешь себе, потеешь и потеешь. Иногда такое чувство, что потеешь прямо тем, что пьешь: напился чаю, так и кажется, что потеешь сразу заваркой с чаинками… Именно так я с утра и выперся сегодня ― непонятно почему пить начал без ограничений. Впрочем, знаю почему: у подножия Хасара утром почти пасмурно было, дымка такая, вроде как не жарко.
А сейчас солнцепек вовсю, воды не осталось, потеть перестал (выпотел весь); пульс стучит в висках; во рту привкус крови; глаза словно надулись и выдавливаются потихоньку из орбит; наклонишься, согнешься в животе ― глаза немного выпирают. Да и вижу вроде как хуже. Не зазорно ― Зарудный вон пишет, что даже у верблюдов от жажды зрение сразу ухудшается. Не работа, а сплошной трудовой героизм и производственный подвиг. Как салага, честное слово.
«…один из лучших наших ишаков в этот день околел от солнечного удара…» (опять Зарудный). Да–а…
Сколько сейчас? Ну, тридцать пять ― тридцать шесть максимум. Почти утренняя прохлада по сравнению с тем, как Н. А. хаживал с караваном по Ирану. Ну, так мне и в этой «прохладе» скоро начнут черти мерещиться.
«Джинны делают людей сумасшедшими, являясь и днем и ночью, главным образом в безводных местностях и в жаркое время года, когда те устанут или изнурятся. Пэри добрее. Случается, что они влюбляются в мужчин и в таком случае приносят им счастье» (опять Зарудный).
Хрен кто влюбится, когда плетешься вот так…
О, если бы испить сейчас я мог Любви твоей живительный Глоток!..
М–да… Вечная слава «Водкину–Селедкину»…
Все замедлилось. Птиц вообще не видно, попрятались от этого пекла. Мысли загустели, глухо падают, как куски глины, при каждом шаге. Даже не мысли, а черт–те что. Чувства, наверное.
«Клик. Клик. Клик. Клик» ― шагомер. Вода. Влага. Влажность. В данном прискорбном случае явно весьма относительная…
Мне абсолютна относительная важность хранить Любви своей остаточную Влажность…
Странная фактура у этой крошки выветривания под ногами. Видимо, сквозной дренаж. Совсем не видно сортировки поверхностным стоком…
Что‑то подозрительно пусто вокруг. Потому что Копетдаг ― это горы в пустыне. Пустыня. Оазис. Колодец. Надо искать колодец. Или копать.
Провалится крылатый иноходец в Любви моей заброшенный Колодец…
И вот тогда‑то уж мы всех рифмоплетов к ногтю… Хотя так просто не сдадутся. Упорный нынче графоман пошел. «Писаки… Французишки…» Это же надо, ни одной живой твари вокруг…
Бреду один и головой поник, но не замерз Любви моей Родник…
Не замерз? Хм… Значит, мороз. Снег и лед. Шаг. Лед. Два. Лед. Три. Лед. Лед ― это твердая вода. Можно кусок льда положить в рот. Да–с. Романтика…
Стоп! Крутится кассета? Крутится. «14–28; Sitta tephronota, булькающий крик от осыпи у вертикальных скал; теневая сторона; перпендикуляр ― сто». Слава Богу, хоть кто‑то есть живой; свисти, свисти, разбойник… Про что было? Лед во рту… Хрена, а не лед. Размечтался…
Упав с высот, о дно ударит гулко Любви моей разбитая Сосулька…
Шаг. Два. Три. Четыре. А по весне в Балашихе с крыш домов свисают уже не сосульки, а огромные матовые сосулищи (с волнистыми натечными боками), которые с жутким грохотом, обламывая по пути хлипкие самодельные крыши над балконами и водосточные трубы, рушатся вниз. Пешеходы, конечно, знают о них, заранее жмутся к проезжей части, словно предпочитая погибнуть под колесами, но все равно, как жа–ахнет рядом, бабки крестятся, а малолетняя урла ржет, радуется, что не убило. Ну и правильно. А ведь задуматься ― дурдом… Мать–Россия: никогда не скучно… А уж весной и подавно.
Сосулька. Льдинка. Льдина.
Плывет в ночи (знакомая картина) Любви моей надтреснутая Льдина…
Раз льдина плывет, значит, уже весна набухла. Ледоход. Можно смотреть часами. Или слушать, как ухает и громыхает в предрассветной темноте. Так и кажется, что вот сейчас солнце взойдет ― и этот звук прекратится. Не могут же два столь самобытных таинства являться в мир одновременно.
Фу–у… Ну и крутой же склон. И пустота. Хоть бы чирикнул кто. Цыпа, цыпа, цыпа!
Ледоход. Весна. Все тает. Половодье. Шаг. Два. Три. По. Л о. Водь. Е. Слово‑то какое вакханское… Половодье ― это весной. А летом что? Летом роса. Туман.
Колдует в полночь как шальной шаман Любви твоей таинственный Туман…
Туман. В Едимново за полем, перед спуском к лесу. Или над Таруской. В пять утра. Стог сена торчит округлой верхушкой из белой пелены, как мягкий темный айсберг. Туман. Тоже ведь капельно–жидкая вода. Вода. Вода кипит. Получаем что? Чайник? Нет. Паровой двигатель? Нет. Сначала получаем неизбежную пену. Как ни крути, а пену снимать приходится. Но все равно. Любовь гнали. Гоним. И будем гнать! Через змеевик преград и обстоятельств. И получаем что? Получаем желанный хрустально–чистый конденсат! И осадок…
Порой бываю сам себе не рад, Любви своей фильтруя Конденсат…
Это точно. Кон. Ден. Сат. Кон. Ден. Сат. Фу–у… «Пилите, пилите», Шура… Что у нас при этом еще? Пар…
Пусть движет страстью всех влюбленных пар Любви моей жаронапорный Пар…
Шаг. Пар. Шаг. Пар. «Не верьте пехо–оте, когда она бравые песни по–е-от…» Вы как всегда правы, Булат Шалвович. Шаг. Пар. Паровоз? Нет… Круговорот. Облака.
Развеет тост джигита–кунака Любви моей смурные Облака…
А из облаков ― тучи. Хлещет из них безжалостно тугими струями дикого дождя. Как же, как же, дожидайся здесь дождя…
И призовет, молясь, язычник–вождь Любви твоей животворящий Дождь…
Моросень. Дождичек. Дождик. Дождь. Ливень. Проливень. Хляби. Потом солнце пробивается ― и радуга. А трава и ветки сирени пригнуты тяжелыми каплями. Лужи на асфальте и даже на грунтовой дороге через поле. Мокро под ногами. На болоте тоже мокро. Болото.
Облупится притворства позолота, пока пройдешь Любви моей Болото…
Ну и правильно; не все кошке масленица. Но ведь опять тошнятина банальная: раз «болото», значит, плохо. А болото ― это хорошо. Никогда не скучно. Болото не только проверяет. Оно всегда открывает новое. Просто никто увидеть не хочет, все боятся на всякий случай.
А на болоте всегда особо. То сфагнум качается ковром–самолетом. То «окна» коричневеют кофейной глубью торфяных вод. А сосенки всегда тоненькие. Потому как жизнь на болоте ― без излишеств. И ягода на болоте, клюква, всегда кислая. Сиропную земляничную роскошь на солнцепеках по сухим удобным полянам ищите.
И птицы здесь серьезные, грустные; то чибис заплачет, а если подальше где, так и кроншнепа вспугнешь, взлетит со стоном. И еще росянка растет, всегда грустная, полуголодная, нежными ресницами с липкими крокодиловыми слезинками ― капельками–росинками прихватывая и поспешно переваривая тощую болотную мошкару.
А туман часто не сплошь, а лишь языками–лезвиями: температура‑то над мхом и над водой разная. А под ногами чавкает; мокро. Болото.
Стоп! «14–39; Sylvia communis; три песни подряд, верх трехметрового боярышника в расщелине крупных скал; перпендикуляр сорок». Хоть один самец при деле!
Болото… Нет, надо что‑то динамичное, очищающее и освежающее… Чтобы текло. Обильными чистыми ручьями. Ручей…
Где ты сейчас, о свет моих очей?! Журчит к тебе Любви моей Ручей…
«Хрум. Хрум. Хрум. Хрум» ― крошка под ногами. Ручей ― это когда в марте снег тает сразу по всей Балашихе и мы с мальчишками спички пускаем наперегонки. По краю проезжей части укатано толстым слоем; протаивает щелками–каньонами, на дне которых уже чернеет давно не виданный за зиму шершавый летний асфальт.