Сел на теннисный стол, встряхнулся и с интересом стал разглядывать голубоватым птичьим глазом суетящихся на битом стекле людей). Потом третьекурсники поймали‑таки местного маньяка, подсматривавшего за девчонками из туалетной ямы. Скрутили его, я подхожу, а у него деформированный череп ― явная родовая травма. Все равно заставили его написать начальнику практики (Славке) объяснительную записку (и. о. ф., прописка, номер паспорта и что делал в сортире. Каково?). Потом, во время самостоятельных наблюдений, заблудились две первокурсницы, которых искали всей станцией по всему окрестному лесу; на которых, как оказалось, где‑то напал мужик, одну повалил, но до дела не дошло; они упилили тогда на пятнадцать километров по трассе Москва ― Рига; привез их кто‑то назад на «Запорожце». Потом на помойке обнаружился ржавый артиллерийский снаряд. Позвонили в в/ч, приехал майор, сказал, что транспортировать нельзя, надо рвать здесь, эвакуирую, мол, всю АБС и окрестные дома… Оцепили помойку красными флажками, а утром приехал сапер, посмотрел, забрал снаряд под мышку и увез.
Приколы и приключения сыпались на нас каждый день. В то лето я нашел гнездо зяблика, под которым висел повешенный. Дело в том, что замечательная птичка зяблик строит свои гнезда–чашечки, всегда вплетая в их стенки не только зеленый мох и тонкие чешуйки бересты (а в городе, за неимением бересты ― автобусные и трамвайные билетики), но и конский волос. И вот в этом гнезде один из еще слепых птенчиков невероятным образом не только запутался шеей в петле конского волоса, но и вывалился из гнезда, повиснув под ним на волосине жалким трупиком и демонстрируя на своем трагическом примере уникальные случайности и причуды естественного отбора.
Я долго лез тогда на эту сосну с полным кофром не только своих, но и напиханных мне туда чужих фотоаппаратов, потом старательно фотографировал это уникальное природное явление. Толпа зевак стояла под деревом, со всей живостью, прямотой и утонченностью студенческого остроумия громогласно обсуждая и повешенного, и меня, сидящего из- за этого на дереве, и орнитологию, и собственную студенческую долю (под руководством начальников–некрофилов), и свое учительско–биологическое будущее, гадая, что произойдет раньше: я целиком свалюсь или выроню часть фотоаппаратов…
Потом пытливый первокурсник–натуралист Колюша учил меня есть личинокусачей. Он извлекал жирную белую личинку из‑под коры, любовно обтирал с нее древесную труху, явно любуясь на это уникальное творение природы.
«Надо коричневую голову сразу откусить и выплюнуть: она невкусная, хитинизированная, жесткая и на зубах скрипит противно, если есть целиком. Остальное уже как раз и есть продукт, почти одни жиры и белки. Только выбирайте побелее, потому что если темный кишечник сильно просвечивает, то это, наверное, молодая или перелиняла недавно, а значит, и жировых тел у нее еще мало, не такая питательная… А насчет паразитов не волнуйтесь, они чистые, никакой дряни не терпят внутри, если заражены чем‑то, сразу дохнут; в них только грегагины, а грегагины, сами знаете, в человеке не живут… Сергей Александрович, будете? Как вам на вкус? Правда, похоже на кедровые орехи?»
Под испытующими взглядами собравшихся вокруг первокурсников я, с бравым видом крутого утонченного гурмана, откусывал насекомому его «невкусную хитинизированную» голову и не моргнув глазом мужественно жевал еще извивающееся обезглавленное червеобразное тело, под завязку наполненное белками и жирами, вдумчиво закатывая глаза и компетентно замечая, что «вкус не гнилостный» и да, похоже на кедровые орехи (или даже ― на незрелый кокос…).
В то же лето с другой подгруппой мы изучали «альбиноса». Неожиданно наткнувшись во время экскурсии в густом хвойном лесу на улетевшую у кого‑то с дачи канарейку, сиротливо желтеющую в зловещей темноте еловых ветвей, я воодушевленно устроил экспромт–семинар об альбинизме и развил целую дискуссию о том, альбинос какого вида перед нами.
Остапа, как говорится, несло. Я так распалился, что не прислушался к тактичному шепоту внутреннего голоса, настороженно намекнувшего, что, мол, полегче… Но было поздно. Волна студенческого воодушевления редким явлением природы уже пошла с моей подачи девятым валом, один из студентов притащил откуда‑то духовушку, и мы безжалостно (хоть и безрезультатно) охотились на несчастную домашнюю птицу, сполна познававшую перипетии жестокого реального мира…
Честно признаюсь, мысль о том, что это ― прозаическая канарейка, почему‑то не возникла у меня ни разу, хотя канареек я перевидал достаточно. Бывает такое ― «башню заклинило». Поэтому, когда все тот же пытливый первокурсник Колюша поведал мне в столовой, что тоже видел неподалеку нашу канарейку, мне поплохело. Живот мой скукожился до размера яблока, потом сразу раздулся как арбуз, я закрыл закатившиеся, как у эпилептика, глаза, но виду не подал, вложив все свое конджо в вопрос–мольбу и мысленно воззвав: «Господи! За что Ты меня так?!» ― «Не ищи дешевой популярности» ― был ответ. С тех пор я всегда контролирую свой преподавательский кураж и никогда чересчур вдохновенно не вру студентам для красивости.
(Не менее тяжелый случай произошел со мной через несколько лет. В США, Вашингтоне, на аккуратном газончике в ста метрах от величественного купола Капитолия, сидя на корточках в окружении своих бывших студентов, я подкармливал крошками от вкусного американского коржика доверчивого американского голубя, бестолково топтавшегося в полуметре от моих ног. Сам не знаю как (сработали инстинкты балашихинского детства?), но я вдруг непроизвольно схватил его рукой. Причем схватил неловко ― за хвост. Шокированная буржуазная птица в смертельной панике дернулась от этой чисто пролетарской выходки и, рванувшись, стремительно улетела от меня куцым бесхвостым обрубком, а весь голубиный хвост нелепо–унизительным букетом остался в моем кулаке.
Душа моя вылетела от стыда из тела, поднялась метров на десять вправо–вверх, и я отчетливо увидел со стороны, что сижу как дурак с голубиным хвостом в руке, а мои юные коллеги в истерике валяются на изумрудной травке под развевающимися звездно–полосатыми флагами. Всегда сдержанная отличница Надя лишь попискивала, не в силах вдохнуть–выдохнуть, Кет гулко и грубо хохотал, а Стас, всхлипывая и вытирая слезы, простонал: «Вы, Маса, однако, совсем плохой охотник; ушел птица…» Я молча поднялся и отнес голубиный хвост в ближайшую урну.)
Или как, ежась от утренней прохлады и скользя на мокром от росы головокружительном спуске к Истре, мы носились в пять утра все по тем же качающимся подвесным мостикам на первую «кукушку», чтобы доехать до соседней станции с замечательным названием «Озерки». «Кукушка» нередко опаздывала или отменялась совсем (если не было электричества после грозы или после замыкания трансформатора), и тогда мы бодро топали в Озерки пешком (сорок минут).
Там от станции начиналась экскурсия, проходившая через пристанционный лес с колонией крикливых рябинников и удивительными тропическими песнями иволги. Потом шли поля с журчащими трелями жаворонков в поднебесье и с длинноухими зайцами, неиспуганно прыгающими по утренней росе на скошенных местах. Потом начиналась мокрая луговина вдоль непроходимой полосы тростника и осоки с плачущими криками чибисов, несмолкаемой трескотней камышевок–барсучков и угрожающими патрулирующими силуэтами низко парящих болотных луней. Потом уже сквозь туман тяжелели водой сами озера с перелетами уток на открытых плесах, с чайками и крачками, крикливо пикирующими за мелкой рыбешкой. Дальше в лесу ― подтопленные берега, где из непролазной болотины торчали неровным частоколом голые засохшие березовые стволы, насквозь издолбленные дятлами. А уже потом, в обход озера с юга, дорога шла через деревню с распевающими около скворечников скворцами, склочно чирикающими на заборах воробьями и расхаживающими по деревянным мосткам и по бортам привязанных к колышкам лодок трясогузками… Хорошо…