На нее, как балобан на песчанку (в смысле концентрации внимания, а не в смысле как хищник на жертву, потому что такая краля сама кого угодно сожрет), смотрит мордатый детина в стандартных для сегодняшнего «делового» люда пиджаке, слаксах, ботинках с бахромками и с огромным золотым перстнем ― явно случайный человек в метро. Смотрит на девицу внимательно, а на все прочее вокруг ― как наблюдатель из другого мира: с отчетливым сознанием своего «крутого» превосходства и удаленности. Но вот рубашка у него точно надета уже даже не второй, а, наверное, и не третий раз подряд, на бортик воротника смотреть неловко, честное слово…
Женщина лет тридцати пяти листает журнал, не обращая внимания ни на кого вокруг. В каждой детали одежды, от уже сбитых краев у аккуратно начищенных туфель до незаметно оттянувшегося вокруг пуговиц материала на уже не самом модном плаще, отчетливые штрихи экономии и материальных ограничений. Она, наверное, переживает из‑за этого, не сознавая сама, что является исключительной красавицей, одаренной от природы не просто великолепными чертами лица и изяществом всего силуэта, но и проявляющимся во всем обаянием и вкусом. Просто смешно, насколько это очевидно. Даже цвет ее плаща случайно, но идеально совпадает по гамме с цветом наклейки–рекламы на стенке вагона у нее над головой. А ведь у нее и волосы свои ― и фактура и цвет. Вот есть же люди, всегда находящиеся в гармонии с окружающим, вернее, создающие такую гармонию своим обликом и своей индивидуальностью. Для женщины это дар вдвойне. Обалдеть можно. Хотя, судя по всему, мужчина, с которым она живет, этого главного про нее не понимает. Женщина, у которой есть мужчина, понимающий про нее это главное, листает журнал иначе.
У молодого парня незаметно склеена дужка на очках: оно и понятно, хорошая оправа для очкарика ― большое дело.
У пожилого дядьки, неподвижно смотрящего перед собой, скрестив руки на расползшемся бесформенном портфеле, под стеклом часов капельки водяного тумана; наверное, неосмотрительно сунул под кран, когда мыл руки, на рыбака или дачника он не похож.
И ведь все это детали образов, детали статические. А сколь великолепны детали движения! Вода течет, обтекая камень с обеих сторон; пальцы гитариста двигаются, зажимая аккорды на грифе; чешуйки смешаются на теле ползущей змеи; камень катится по осыпи, ощущая своим каменным телом каждый удар; женские волосы вздрагивают при ходьбе или повороте головы; падающая капля воды отрывается от кончика сосульки; монета вращается на столе; рваное облако медленно ползет прямо по горному склону; птица, инстинктивно приседает в момент опасности; движение бровей или ресниц; шелковый изгиб рыбьего плавника; порхание бабочки; расширяющиеся в особый момент зрачки глаз; плывущее по воздуху невесомое перо; сжимающийся и раскрывающийся во сне детский кулачок; появление краешка восходящего солнца из‑за горизонта; исчезновение края уходящего солнца за горизонт…
А есть еще детали запаха. И детали звука. И детали симметрии.
Не знаю, что было у меня первичным исходно: внимание к деталям, стимулировавшее именно такой характер последующей работы в поле, или, наоборот, изучение поведения птиц, непроизвольно заставляющее меня сейчас обращать во всем внимание прежде всего на незаметные детали. Да нет, конечно же пристрастие к деталям было исходно. Во всех детях это есть. (Несу однажды Ваську на плечах из детского сада, а он вдруг как заголосит сверху: «Стой! Стой!» Что такое? Оказалось: «Муравьишка по асфальту пробежал…»)
Помню, что во втором классе я сантиметровым детским почерком описывал в специальной записной книжке, как в Казахстане, в пригороде Алма–Аты, на степном пустыре, из травы, торчащей над снегом, высыпаются семена и как они раскладываются по сверкающему на солнце насту в загадочный узор, цепляясь за невидимые неровности жесткой, уплотненной снежной поверхности, находя себе на ней микроскопические укрытия от ветра.
Да и еще раньше это было, глаз сам цеплялся за такое; а теперь еще и память цепляется за детали прошлого. Лет в шесть, помню, когда летом жили в Едимново на Волге и Мама бросала курить, маясь и не находя себе места, наш Дружок ― деревенская дворняга, переселявшаяся к нам в день нашего приезда в деревню, всюду понуро ходил за ней повесив хвост и ложился у ее ног, размусоливая брошенный ею окурок.
Я помню именно не всю картину целиком, а то, как он, поднимая губы, передними зубами растормашивает длинный бумажный мундштук брошенной папиросы, разрывая тонкую многослойную бумагу, тяжело вздыхая при этом и глядя на Маму с преданным сочувствием, двигая своими собачьими бровями…
Говорили, что по Дружку все безошибочно узнавали день нашего приезда в начале лета: он с утра сидел на берегу Волги и неотрывно смотрел на невидимый за островами противоположный берег, не реагируя на оклики хозяев; задолго чувствовал и ждал моторку, привозившую нас с кучей дачного барахла. Он ведь узнавал это тоже по каким‑то деталям? И все это само тоже есть деталь чего‑то. Важная деталь.
Природа же вся целиком состоит только из деталей, какой бы ошарашивающе глобально–сенсационной она ни представлялась: огромные волны ― из капель и брызг; сверкающие горные вершины ― из микроскопических шероховатостей камня и гладкости льда; бескрайнее зеленое лесное пространство за бортом вертолета ― из растущих на ветках и уже опавших хвоинок; плавные очертания песчаных барханов ― из песчинок; парящий орел ― из мозаики перьев; сами перья ― из невидимых глазу пластинок–бородок…
Я не про абстрактную диалектику дискретности бытия, а про то, как все это воспринимаю кожей… Неисчерпаемые детали окружающего мира ― это топливо, которое питает мой внутренний мотор; все они ― внешние Части, составляющие мое внутреннее Целое….
Мне никогда не бывает скучно, потому что я всегда где‑то, а любое всегда и любое где‑то ― это бесконечное множество деталей пейзажа, интерьера, внешности, поведения, интонаций, света, звука, вкуса и проч.
«Скучность» места не имеет значения. Даже, наоборот, она порой желанна, как противоядие заведомо экзотическому «шику», мешающему восприятию деталей. Великую Китайскую стену любой заметит, и ей любой поразится. А вот рассматривал ли кто‑нибудь когда‑нибудь облупленную краску на табличке с давно уже устаревшим расписанием 337–го автобуса на остановке в Балашихе? Не очевидно. А ведь эта деталь есть, и она для чего‑то есть.
Так вот, для меня несомненно/ что она ― полноценная часть разнообразия и конкретности окружающего мира, без которых мой внутренний мир, мое внутреннее «я» просто развеются в никуда, и все…
Настораживающая меня самого страсть к собирательству ― оттуда же. Детали. Не могу пройти мимо необычного камня, птичьего пера, гнутого сучка. А сейчас уже ― мимо необычного пейзажа, восхода, заката, ракурса на куст держидерева или на голый склон холма. Обязательно должен сфотографировать. А разве бывают обычные ракурсы, обычные восходы или закаты? Бывают скучно снятые вещи, фотографии, которые смотреть неинтересно, это да, но сам ракурс и сама вещь в реальности почти всегда уникальны и интересны. Так что аппарат теперь с шеи не снимаю…
Кстати, Зарудный собирал в своих экспедициях не только научные коллекции, но и все интересное подряд. Вот уж кто наверняка знал цену деталям. Подозреваю, что он этим порой даже слишком увлекался. Подвиды некоторых птиц он выделял на материале, в котором другие систематики никаких отличий не находили.
Помнишь, я в восемнадцать лет нашел в Сибири в тайге человеческий череп? Даже мысли тогда не возникло, что могу его не взять. Сережка Дорогин ― мой капитан на байдарке, сначала протестовал, но, увидев мою решительность, смирился, сделав вид, что его успокоили мои уверения в том, что я этот череп отмою. Недавно узнал, что Зарудный тоже хранил найденный где‑то человеческий череп. Интересно, смотрел ли он на пустые глазницы, представляя, какая жизнь некогда светилась в них, каким событиям был свидетелем тот человек, на каких деталях останавливалось его внимание? (Впрочем, про «бедного Йорика» наверняка каждый задумывается, кому черепушка в руки попадает…)