Будь здоров».
РАЗГОВОР
Поведай мне свои печали, авось я сумею тебе помочь!
(Хорасанская сказка)
«20 марта…. Молодой парень, верхом на ишаке пасущий отару овец, заметил меня, сидящего на голом холме, отъехал от своей отары, приблизился ко мне вплотную и долго стоял в двух метрах от меня, рассматривая и не говоря ни слова.
В этот раз я не стал заводить разговор, предоставив ему инициативу. Минут через пять мне стало совсем уж невмоготу, я почти решил дружески начать разговор, но потом приструнил сам себя: «Не суетись! На Востоке ты или не на Востоке?..» Прошло еще минут пять; парень молчал, ишак громко вздыхал и пофыркивал. По прошествии следующих десяти минут парнище, так ничего мне и не сказав, зычно гикнул, поддал ишаку под бока каблуками, пыля спустился вниз по склону, распугав мне всех жаворонков, и поехал назад к своим баранам. Мы общались с ним таким образом двадцать шесть минут (у меня все записано в дневнике при хронометраже наблюдений за птицами)».
«9 апреля…. Иду по дороге между руслом Сумбара и высоченными обрывами его правого берега. Далеко за поворотом слышу громкие раскатистые крики на туркменском языке, в отдельные моменты отражающиеся от скал звонким эхом. Звучат буднично, что странно для столь громкого их выкрикивания («Дети гор, всякое возможно…»).
Сворачиваю вместе с дорогой и вижу, что рядом с руслом реки, на участке с посадками фаната, стоит молодой туркмен с лопатой в руках и смотрит куда‑то вверх. Там, на кромке скального обрыва, стоит еле видимая отсюда женщина в ярком национальном платье. И вот они разговаривают.
Между ними, без преувеличения, метров четыреста; будь они на одном уровне ― как ни кричи, не услышать; а здесь, за счет того, что ущелье, как‑то умудряются. Когда один из них выкрикивает до конца свою фразу, другой пару секунд ждет (это пока звук до него идет), а уже потом кричит в ответ сам. Эта двухсекундная задержка в ответе выглядит до смешного так же, как и в общении собеседников при проведении телемостов Москва ― Вашингтон.
И все это с такой приподнятой будничной раскованностью и с удовольствием от разговора, что сразу видно: встретились люди случайно и обсуждают текущие дела; и чувствуется: они у себя дома. Заглядение».
ДРУЖБА С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ
…моя приязнь к тебе столь велика, что я не хотел бы расставаться с тобой надолго…
(Хорасанская сказка)
«23 марта. Привет, Жиртрест!
…Второй раз за три дня вижу в холмах урочища Джанкатуран туркмена лет сорока с алабаем на веревке. Веревка эта простой петлей завязана намертво на собачьей шее. Сам мужик явно странный, ходит по холмам без видимой цели, таскает собаку за собой, постоянно с ней о чем‑то разговаривает: бубнит что‑то, глядя под ноги.
Периодически он дергает конец веревки, намотанный на руку, с каким‑то внешне не мотивированным, механическим остервенением. Будто идет, думает о своем, но должен выполнять опостылевшую обязанность ― дергать веревку, мучая собаку.
Алабай при этом каждый раз затравленно приседает на задние лапы; потом встает и плетется за своим мучителем; оба бредут по холмам куда‑то дальше.
Первое приходящее мне на ум объяснение наблюдаемому: он, наверное, держит этого несчастного пса специально для того, чтобы над ним издеваться. Я уже видел такое. Во Владимирской области, в деревне Островищи (название какое, а?),
лето, мне тринадцать лет. Я «дружу» с соседом Виктором (ему лет двадцать пять), который ходит со мной ловить рыбу, поет задушевные блатные песни под гитару (играя их «восьмеркой»), а в сарае без окон уже год держит щенка, которого зовут Пушкин и который ни разу не видел дневного света.
Иногда Пушкин страшно выл взаперти, за что ему доставались жестокие побои хозяина. Плюс к этому, Виктор избивал его каждый раз, когда напивался. В этом, видимо, и была разгадка: ему нужен был объект издевательств после попоек. Никакие убеждения на Виктора не действовали. Когда я заговаривал с ним про несчастного пса, его взгляд становился стальным, лицо приобретало наполеоновские черты, и он ледяным голосом отвечал: «Мой кобель. Что хочу, то и делаю!»
Присматриваюсь в бинокль к медленно бредущим в холмах фигурам человека в рваном ватнике и белой собаки внимательнее и вижу, что туркмен этот, продолжая разговаривать с кобелем, иногда нагибается к нему вынуть колючку из шкуры, иногда поправляет поудобнее веревочную петлю на шее (барбос в такие моменты смотрит на него без тени испуга или забитости). А между тем продолжает периодически, явно вне контекста их общения, все так же дергать пеньковую веревку.
А может, он искренне любит этого пса, но просто не знает, что с собакой можно общаться не унижая ее? Похоже, что он и расстаться с алабаем не может, и не мучить его тоже не может…
Чем не модель человеческих отношений для многих случаев?»
«ПОЗОЛОЧЕННОЕ БРЮХО»
Пустынно, тихо, неприветливо и тоскливо вокруг…
(Н. А. Зарудный, 1901)
― Ведь этот несчастный, ― сказала она, ― по, происхождению выше нас: он принадлежит к человеческому роду.
(Хорасанская сказка)
«20 мая. В низовьях Чандыра съезжаем с дороги на обочину. Перевалов тормозит и выключает мотор. Пыль из‑под колес по инерции прокатывается клубами немного вперед и на–чинает медленно оседать, сопротивляясь поднимающемуся вверх от земли прокаленному воздуху. В неподвижной тишине, без обычного при езде перемешивающего все встречного горячего ветра, возникает ощущение, что на фоне просто жары отдельно чувствуется жар из‑под капота. Мы выходим из машины в надежде, что в домике у дороги кто‑нибудь есть: надо уточнить маршрут на развилке.
Вокруг лишь голые холмы с потравленной скотом полынью, даже около дома нет ни одного дерева; как‑то уж очень все не обжито. И, словно дополняя убогость запустения, на пустыре недалеко от дома в терпеливом похоронном ожидании сидят два стервятника: наверное, прилетели на знакомое место, где нередко достаются трупы подохших овец, но сейчас и этого нет.
Стас, щурясь от солнца и жары, отстает покурить, а мы с Переваловым подходим к открытой двери, занавешенной рваной тюлевой шторой; я стучу костяшкой пальца в дверной косяк.
― Заходи. ― Голос с туркменским акцентом раздается из полностью затененной комнаты с занавешенными изнутри окнами.
Входим внутрь, в первый момент ничего не видно, а привыкнув к темноте после яркого солнца, видим молодого туркмена в национальных штанах с широченной мотней и в расстегнутой рубахе с влажными пятнами от пота. Мужчина сидит на затертом ковре рядом со спящим ребенком.
Это мальчик лет четырех, он спит на простынке, постеленной поверх ковра, абсолютно голышом, вытянувшись не просто во весь рост, а сведя руки за головой, словно ныряя из удручающе–жаркой действительности в свой, наверняка сказочно–прохладный, детский сон. Так и кажется, что это для того, чтобы раскрыться совсем полностью, чтобы даже части тела не соприкасались друг с другом в этом пекле. Отец закрывает мальчику наготу, накидывая ему на чресла лежащий рядом выцветший платок. Жара в комнате такая, что находиться там, даже зайдя на минуту, очень трудно.
Место не просто бедное, дальше некуда ― неухоженный одинокий домишко на отшибе, сторожка–времянка у перекрестка двух дорог рядом с ржавой трансформаторной будкой, питающей насос на артезианской скважине (поить скот). Постоянного жилья нет на многие километры вокруг.
Мужчина занят делом, требующим от него постоянного участия: он сложенной газетой, не останавливаясь, машет над сыном, отгоняя от него полчища жирных мух и создавая хоть какое‑то движение прокаленного воздуха над распластанным под тягостным пеклом детским телом.
Такого я ни разу не видел: темнота, зной, десятки мух вьются над ребенком, нагло облетают машущую газету, садятся мальчику на тело, на лицо, на приоткрытые губы, даже не думая вылетать на свет дверного проема. Им в этой комнате явно лучше, чем на солнцепеке снаружи.