Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Была паника. Пастухи отказывались гонять скотину в лес. В дальние поля никто не ходил на работу в одиночку. Раз вечером у нас выдалось много работы, и Фетису пришлось ехать на хутор за молоком, когда солнце уже село. Он пришел к маме и взволнованно заявил:

— Нет, барыня, не поеду, — хоть сейчас давайте расчет! У меня дома жена, дети… И не желаю от тигры помирать!

Мама рассердилась:

— Что за трусость! А еще мужчина! Ну, оставайся, я сама отправлюсь. Витя, едем с тобою!

Мы поехали. Я взял с собою двустволку, зарядил ее картечью. Были мягкие, мирные сумерки, озаренные нежно-золотым отблеском зари на облаках заката; сумерки совсем незаметно переходили в темноту. Приехали. Лесник Денис подивился нашей храбрости. Сначала отказался идти с нами на скотный, но успокоился, когда увидел мою двустволку. Уставили в телегу бидоны с молоком, обложили их свеженакошенною травою. Денис и скотница поспешно ушли. И вдруг мы увидели, что кругом темно и жутко. Поехали.

В разрывы черных облаков тускло мигали редкие звезды. На земле было очень тихо. Из густого мрака выплывали черные силуэты кустов и деревьев, дорога чуть серела впереди, но привычною лошадью не нужно было править.

Мама держала вожжи, я сидел на коленях среди телеги в холодной траве, держал палец на курке двустволки, вглядывался а темноту и спрашивал себя: как это мог бы тигр ухитриться прыгнуть на нас так, чтоб я успел в него выстрелить? И казалось: подозрительно колеблются верхушки кустов тальника около белого камня на меже.

Мама заговорила:

— Удивительно есть прекрасный один псалом. Хвалебная песнь Давида. «Живущий под кровом всевышнего под сенью всемогущего покоится, говорит господу: прибежище мое и защита моя, бог мой, на кого я уповаю! Не убоишься ужасов в ночи, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень»… Витя! Ты не заметил, — как будто в тех кустах мелькнули зеленые огоньки?

— Где?

— Вон в орешнике, около лощины.

— Да, да…

С бьющимся сердцем я взвел курок.

— Все на одном месте огонек… Эх, да это светляк! Поехали дальше.

И еще в этом псалме: «…падут подле тебя тысячи, и десять тысяч одесную тебя; Но к тебе не приблизится. На аспида и василиска наступишь, попирать будешь льва и дракона…» И ведь правда, если вдумаешься; без воли господней ни один волос не спадет с головы человека! Вот мы едем, боимся, вглядываемся в темноту, а господь уж заранее определил: если суждено им, чтоб нас растерзал тигр, не помогут никакие ружья; а не суждено, — пусть тигр расхаживает кругом, — мы проедем мимо него, и он нас не тронет.

Я с интересом спросил:

— Как это в псалме насчет аспида?

— «На аспида и василиска наступишь, попирать будешь льва и дракона».

— «Попирать будешь льва…» Хорошо!

— Как, подумаешь, жалки неверующие!.. На что они могут опереться в таких, например, случаях, как сейчас?

А оба все-таки пристально вглядывались в темноту и думали: впереди еще две поляны, между ними густой осинник и орешник, а при выезде из леса, на опушке, — большие дубовые кусты, из них тигру очень удобно прыгать на проезжающих…

Потом, вспоминая этот вечер, мы часто смеялись над внезапным приливом нашей религиозности, и я маму обвинял в жестоком грехе, — что, когда пришлось плохо, она впала в самый настоящий мусульманский фатализм, совершенно не подобающий христианке.

* * *

Софья Аполлоновна Сытина прислала мне через папу «Buch der Lieder» Гейне на немецком языке, Софья Аполлоновна была начальница женского епархиального училища, очень умная и образованная женщина. Папа был с нею в дружеских отношениях, часто у нее бывал. Он читал ей мои переводы из Кернера и Шиллера, она их очень одобряла. Теперь она мне прислала «Книгу песен» Гейне и просила перевести в ней «Горную идиллию». Гейне привел меня в восторг. Такими после него пресными показались Кернер и Шиллер! «Горную идиллию» я не смог перевести целиком, но много перевел мелких стихотворений, — а переводя, хорошо изучил книгу.

Вообще я теперь все больше писал стихов. И переводил и оригинальные писал, — о любви моей к Конопацким; но посылать в журналы не осмеливался.

В августе 1883 года умер Тургенев. Я вдохновился и написал стихи на его смерть. В таком роде:

Любовью горячею к братьям
И словом правдивым могуч,
Явился он к нам… и рассеял
Всю тьму показавшийся луч,
И светом его озаренные,
Узрели мы язвы свои,
Увидели ложь вознесенную,
Увидели царствие тьмы.
Воздвигнутый силою чудною,
Восстал он за братьев меньших.
Восстал за их жизнь многотрудную,
Безропотность тихую их…

Благодаря Тургеневу у всех «спала с лица повязка», и крепостное право пало. Кончалось так:

Покойся же мирно во гробе.
Великий поэт-гражданин,
Оплаканный родиной всею,
Достойнейший родины сын!

В достоинстве прежних моих стихотворений я не совсем был уверен. Но здесь никаких колебаний уж не могло бить: стихи, без всякого сомнения, были очень сильны, проникнуты пламенным гражданским чувством и вообще — безупречны. Хотя бы рифмы, например: «луч» — к нему рифма не «из туч», а — «Могуч».

Прочел стихи товарищу своему Башкирову. Он сказал:

— Очень хорошо! Пошли в журнал, обязательно напечатают.

Я решился. Только вот в какой журнал? Незадолго перед тем я прочел в газетах весьма презрительный отзыв о журнале «Дело», что там печатают плохие стихи. Решил послать в «Дело».

Соображения мои были такие: теперь им совестно, что у них такие плохие стихи, они внимательно будут читать присылаемые стихи, чтоб найти хорошие, — значит, и мои стихи прочтут и, конечно, напечатают. Помню, я испытывал даже чувство некоторого снисхождения к «Делу» и сознание, что оказываю им одолжение.

Подписался под стихотворением «В. Вицентович», послал заказным письмом.

С нетерпением ждал выхода октябрьской книжки. Наконец узнал, что она вышла, но достать ее нигде не мог.

Отец Башкирова был членом клуба, там получалось «Дело». Но первые две недели журнал лежит в читальне, а туда доступ гимназистам не разрешается. Башкиров попросил библиотекаря сходить в читальню и посмотреть, не напечатаны ли в «Деле» стихи В. Вицентовича на смерть Тургенева.

Библиотекарь посмотрел: нет, стихов В. Вицентовича нету, есть только стихи Д. Михаловского. Башкиров пришел ко мне и сообщил это.

Странно! Очень было странно!.. Я изумленно пожимал плечами и молчал. Может быть, библиотекарь не заметил я книжке моего стихотворения? Может быть, шутки ради, не сказал Башкирову, что оно напечатано? Башкиров завтра придет в библиотеку, а библиотекарь ему: «И вы поверили? Я же с вами пошутил! Стихи Вицентовича, конечно, напечатаны. Прекрасные стихи!»

Или, может быть, стихи пропали на почте, не дошли до редакции? Башкиров сказал, что ему говорил библиотекарь, — возможно, стихи запоздали и появятся в ноябрьской книжке. Ну, что ж поделаешь! Очевидно, причина в этом. Будем ждать ноябрьской книжки!

Но и в ноябрьской не появились…

* * *

Из дневника:

4 декабря 1883 г.

Воскресенье

Что за эгоист человек! Когда умирает кто-нибудь из его близких, разве он плачет и жалеет об умершем? Нет, он жалеет только о самом себе. Не утешать нужно плачущих об умершем, а стыдить их в эгоизме. Да что такое смерть, чтоб жалеть об умершем? Редко, редко промелькнет радостное мгновенье, а то — все пустота и пошлость. Бояться смерти?! Господи! Да что бы ни было там, за гробом, но хуже этой пустоты — никогда не будет. И еще особенно жалеют обыкновенно о смерти молодых! Радоваться надо за них, а не плакать.

Не рыдай так безумно над ним, —

Хорошо умереть молодым!

Да, хорошо! Так хорошо, что лучше ничего быть не может. Навеки быть освобожденным от жизни, когда «беспощадная пошлость ни тени положить не успела на нем»! Будь я атеистом, не верь я в загробную жизнь, — для чего стал бы я тянуть свою жизнь? Говорят все, что самоубийцы, убивая себя, доказывают этим самым, что у них нет силы воли. Силы воли! Да неужели сила воли нужна к тому, чтобы предпочитать худшее лучшему? Если умереть — только уснуть и знать, что этот сон

Окончит —

все, то, право —

Такой удел достоин

Желаний жарких!

Будь я эпикурейцем, — а им бы я непременно был, если бы был атеистом, — то я, насладившись всем, чем можно, —

Разом, до дна осушивши заветную радостей чашу,

без колебаний, в первый же час душевной пустоты, лишил бы себя жизни. У моего товарища Преображенского — чахотка, и он сам знает, что ему недолго прожить. Счастливец! Знать вперед, что скоро будешь избавлен от жизни, не видеть перед собой без этого, может быть, еще долгой бы жизни… Застрелиться? Признаться, мне эта мысль часто приходит в голову. Никогда она мне не приходила так ясной настойчиво, как сейчас, тем более, что папин револьвер в двух шагах. Но огорчить всех и, очертя голову, броситься вниз головой в омут — не неизвестности, а заведомо известных вечных мучений — вот что меня удерживает.

42
{"b":"144273","o":1}