Только в детях силен еще этот инстинкт жизни, эта «свежая, молодая сила жизни, какою везде кругом дышит природа». Она–то и дает ребенку способность «знать и понимать много такого, чего никто не знает» — не умом понимать, а всем существом своим чувствовать глубокую, неисчерпаемую самоценность жизни. Жизнью переполнена душа, жизнью пронизан весь мир вокруг — и непонятен странный вопрос: «для чего жизнь?» Только ужасающее разложение в человеке инстинкта жизни делает возможным этот вопрос — бессмысленный и смешной при наличности инстинкта жизни, не разрешимый при его отсутствии никакими силами разума. Столь же непонятен и вопрос о грозящей смерти. Как солнце неспособно видеть тени, так жизнь неспособна внутренно сознавать свою обреченность на уничтожение. «В смерть, про которую ему так часто говорили, Сережа (сын Анны Карениной) не верил совершенно. Он не верил в то, что любимые им люди могут умереть, и в особенности в то, что он сам умрет. Это было для него совершенно невозможно и непонятно».
У нас же как раз обратное. В смерть мы верим твердо, мы понимаем ее и вечно чувствуем. Жизни же не понимаем, не чувствуем и даже представить себе неспособны, как можно в нее верить. А что верят в нее дети, мы объясняем тем, что они неразумны. И труднее всего нам понять, что слепота наша к жизни обусловлена не разумом самим по себе, а тем, что силы жизни в человеке хватает обычно лишь на первый–второй десяток лет; дальше же эта сила замирает.
Живы дети, только дети,
Мы ж мертвы, давно мертвы.
Эту мертвенную слепоту к жизни мы видели у Достоевского. Жизненный инстинкт спит в нем глубоким, летаргическим сном. Какое может быть разумное основание для человека жить, любить, действовать, переносить ужасы мира? Разумного основания нет, и жизнь теряет внутреннюю, из себя идущую ценность.
В редкие только мгновения жизненный инстинкт просыпается из летаргии и тихо шепчет Достоевскому свои не разумом постигаемые откровения.
«— Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что, — говорит Иван Карамазов. — Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь… Понимаешь ли ты что–нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет?
— Слишком понимаю, Иван; нутром и чревом хочется любить, — прекрасно ты это сказал… Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.
— Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?
— Непременно так, полюбить прежде логики, и тогда только я и смысл пойму».
Алеша полагает, что Иван к этому близок. Но мы уже видели, Алеша глубоко ошибается. Умирающую под холодным пеплом последнюю искорку жизни он принимает за огонь, способный ярко осветить и жарко согреть душу.
Для самого Алеши вековечная тайна жизни столь же чужда и далека, как и для Ивана. Есть в романе потрясающая сцена, когда Алеша в исступлении целует чуждую ему землю. Исступление это еще более страшно, чем отъединенная от земли тоска по ней Ипполита или князя Мышкина.
«Алеша быстро сошел с крылечка вниз. Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих, сияющих звезд… Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг, как подкошенный, повергся на землю.
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее, плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои»… — прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и не стыдился исступления сего»…
В изумлении поглядели бы на плачущего на Алешу Наташа Ростова или дядя Ерошка. Как чужды, непонятны были бы им его клятвы любить во веки веков землю и жизнь! Душа целостно и радостно сливается с жизнью мира, — какие же тут возможны клятвы, для чего они? Не станет ребенок клясться перед собою в любви к матери. Но с исступлением Алеши будет клясться пасынок в любви к прекрасной мачехе, с ужасом чувствуя, что нет у него в душе этой любви.
Как молния — бурную тьму ночи, постижение «тайны земной» только в редкие мгновения пронизывает душу Достоевского. Сверкнув, тайна исчезает, мрак кругом еще чернее, ни отсвета нигде, и только горит в душе бесконечная тоска по исчезнувшему свету.
Алеша говорит: «нутром и чревом хочется любить», «все должны полюбить жизнь больше, чем смысл ее». Толстой не скажет «хочется» и «должны». Он и без того жадно любит жизнь именно нутром и чревом, любит жизнь больше, чем смысл ее. Есть жизнь — есть все. Вопросы о смысле, о цели осыпаются с блистающего существа живой жизни, как чуждая шелуха.
Сенокос. «Все потонуло в море веселого, общего труда. Бог дал день. Бог дал силы. И день, и силы посвящены труду, и в нем самом награда. А для кого труд? Какие будут плоды труда? — Это соображения посторонние и ничтожные».
Музыкант Альберт играет на скрипке. «Лицо сияло непрерывною, восторженною радостью: глаза горели светлым сухим блеском, ноздри раздувались, вся фигура выражала восторженную жадность наслаждения. Встряхнув волосами, он опустил скрипку и с улыбкою гордого величия и счастия оглянул присутствующих…
— Много нужно для искусства, но главное — огонь! — сказал он, блистая глазами и поднимая обе руки кверху.
И действительно, страшный внутренний огонь горел во всей его фигуре».
Альберт замерзает, пьяный, у подъезда дома терпимости. Ему снится, что над ним идет суд. Люди говорят:
«— Чем же он велик? И зачем нам кланяться перед ним? Разве он вел себя честно и справедливо? Разве он принес пользу обществу? Разве мы не знаем, как он брал взаймы деньги и не отдавал их?
— Перестаньте, стыдитесь! — заговорил голос художника Петрова. — Какое право имеете вы обвинять его? Разве вы жили его жизнью? Испытывали его восторги? Искусство есть высочайшее проявление могущества в человеке. Оно поднимает избранника на такую высоту, на которой голова кружится, и трудно удержаться здравым… Да, унижайте, презирайте его, а из всех нас он лучший и счастливейший».
Вот история «Двух гусаров» — отца и сына. Граф Турбин–старший — кутила, мот, скандалист и дуэлянт. Но все, что он делает, горит жизнью. Кутит ли он с цыганками, расправляется ли с шулером, обыгравшим его товарища, — во всем живет безудержно и самозабвенно. На балу в провинциальном городке граф знакомится с хорошенькой вдовушкой и влюбляется в нее. «Граф не спускал глаз с вдовушки. Он не притворялся, говоря, что для нее готов был броситься в прорубь. Прихоть ли, любовь ли, упорство ли, но в этот вечер все его душевные силы были сосредоточены на одном желании — видеть и любить ее». Во время разъезда он, без шубы, по колени в снегу, пробирается к ее карете, прячется в ней и объятиями встречает испуганную вдовушку. В эту же ночь он овладевает ею и навсегда уезжает из города.
Через двадцать лет сын его случайно попадает во время похода к этой же вдовушке Анне Федоровне. Граф Турбин–младший — благоразумный, расчетливый и предусмотрительный молодой человек; из всего он умеет аккуратно и старательно извлекать приятное для себя удовольствие. У Анны Федоровны красавица дочка Лиза. Граф старается завязать с нею «интрижку», трогает под столом ногою ее ногу. Лиза сообщает, что любит сидеть по ночам у открытого окна. Граф принимает это за намек, пробирается к ее окну, девушка пугается, и он убегает. В своей комнате граф с улыбкой рассказывает о приключившейся неудаче ночующему с ним товарищу.
«Корнет Полозов повернулся спиной к двери и молча полежал минут десять. Когда он повернулся снова, лицо его выражало страдание и решительность.
— Граф Турбин! — сказал он прерывистым голосом.
— Что ты, бредишь или нет? — спокойно отозвался граф. — Что, корнет Полозов?
— Граф Турбин! Вы подлец! — крикнул Полозов и вскочил с постели».
Подлец?.. Почему же не подлец и граф Турбин–старший? У обоих одинаково — мгновенно вспыхнувшее увлечение хорошенькими женщинами, оба с одинаковою дерзостью стремятся к цели. Но Турбин–старший живет своею страстью — и происходит что–то единственное, особенное, чего нельзя назвать определенным словом и к чему нельзя подойти с определенною меркою. У Турбина же младшего — холодный, спокойный расчет на «удовольствие», пошлое слово «интрижка» совершенно покрывает пошлую цель его стремлений! — и получается мертвая гадость.