— За что?
— За то, что он, наконец, возвращает Германии спокойствие.
И молодой человек, встав на колени между двумя рядами сопровождающих его солдат, произнес короткую молитву.
Когда он поднимался с колен, Ришар подошел и сказал ему:
— Это меняет что-нибудь в ваших распоряжениях?
— По какому поводу вы задаете мне этот вопрос, сударь?
— Дело в том, что если вы попросите о помиловании, возможно…
Приговоренный его остановил:
— Вы знаете, какой услуги я жду от вас, лейтенант?
— Да.
— Вы все еще расположены сдержать свое обещание?
— Несомненно.
— Тогда дайте вашу руку.
Ришар протянул ему руку.
Штапс переложил из правой руки в левую какой-то предмет, который Ришар не мог видеть, после чего сердечно пожал руку молодого офицера.
Все это было сделано просто, без рисовки, но с той же твердостью, которую Ришар заметил в нем и раньше.
Затем кортеж продолжил свой путь.
От двери тюрьмы до места казни было приблизительно триста шагов.
Этот путь занял не менее десяти минут.
В течение этих десяти минут пушка стреляла регулярно каждую минуту. Штапс мог видеть, что его не обманули, и по регулярности выстрелов убедился, что речь шла о каком-то большом торжестве.
Подошли к гласису. Отряд остановился.
— Это здесь? — спросил Штапс.
— Да, сударь, — ответил сержант.
— Могу ли я выбрать сторону, к которой мне хотелось бы повернуться, умирая?
Сержант не понял, о чем его просят.
Ришар снова подошел.
Штапс повторил свою просьбу, а Ришар объяснил ее сержанту: осужденный хочет умереть, повернув глаза на запад, то есть глядя на Абенсберг.
Эта его просьба была удовлетворена.
— Сударь, — сказал Штапс Ришару, — я понимаю, что становлюсь назойливым, но, поскольку я не могу претендовать на то, чтобы командовать расстрелом, не будучи военным, то хотел бы, чтобы это было сделано голосом друга, находящегося среди тех, кто пришел посмотреть, как я буду умирать.
Ришар посмотрел на сержанта.
— Выполните его просьбу, мой лейтенант, — сказал тот ему.
Ришар ответил Штапсу кивком, что означало: его желание будет выполнено.
— Теперь я готов, — сказал осужденный.
Один солдат подошел к нему с платком.
— О лейтенант, — спросил Штапс, — вы полагаете, что в этом есть необходимость?
Лейтенант Ришар сделал знак.
Солдат удалился и унес платок.
Тогда менее уверенным голосом, чем он сделал это для самого себя в развалинах Абенсберга, лейтенант скомандовал:
— Слушай мою команду!
В полной тишине, царившей на откосе, был слышен только стук ружейных прикладов.
— Ружье на руку!..
Вдали раздался пушечный выстрел.
— Изготовься!.. Целься…
Затем, увидев как лейтенант не решается произнести последнее слово, Штапс твердым голосом дал приказ:
— Огонь!
Солдаты, не обратив внимания на то, кем была отдана команда — лейтенантом или осужденным, — выполнили ее.
Раздался ружейный залп — Фридрих Штапс упал, пораженный восемью пулями.
Лейтенант Ришар отвел глаза.
Когда он взглянул на осужденного, еще живого минуту назад, а сейчас уже ставшего трупом, то увидел, что левая рука молодого человека была прижата к груди, а правая крепко сжата.
Он подошел к трупу.
— Друзья, — сказал он, — этот несчастный возложил на меня обязанность выполнить его последние поручения. У него на груди женский портрет, а в руке письмо.
Солдаты с уважением расступились.
Тогда Ришар опустился на одно колено, приподнял тело Фридриха Штапса, расстегнул пуговицу его рубашки, заметил маленькую цепочку из волос, тонкую, как ниточка, и снял ее с груди молодого человека.
На этой цепочке висел медальон.
С некоторым колебанием лейтенант поискал глазами портрет и, увидев его, воскликнул:
— Маргарита Штиллер! — сказал он. — О! Так я и знал!.. Затем, торопливо взяв правую руку трупа, он раскрыл ее с некоторым усилием, вытащил лист бумаги и развернул его. На бумаге было только три слова:
“Я дарую помилование.
Наполеон”.
— О, несчастный! — воскликнул Поль Ришар. — Он хотел умереть!
Потом добавил мрачным голосом, конвульсивно сжимая медальон и бумагу:
— И это я, я причина его смерти!..
XII
ОТСТУПЛЕНИЕ
Четырнадцатого сентября 1812 года, с высоты Поклонной горы Наполеон видел, как в лучах яркого летнего солнца сверкают золоченые купола святого города; вся французская армия, поредевшая на четверть после битвы на Москве-реке, но еще насчитывающая девяносто тысяч человек, била в ладоши при виде этой картины и кричала: “Москва!”, как четырнадцать лет назад — в противоположной части мира, у ворот Востока — она кричала: “Пирамиды! Пирамиды!”
В тот же вечер Наполеон вошел в покинутую жителями Москву. Галлы, овладев Капитолием, куда их привел неизвестный бренн, то есть царек, от звания которого латинские историки произвели имя человека, называя его Бренном, — галлы, повторяем, овладев Капитолием, обнаружили там, по крайней мере, сенаторов, сидящих в своих курульных креслах: было кого убивать.
В Москве же ничего подобного не было: здесь нашлись только французские негоцианты, пришедшие в большой ужас и сообщившие эту странную новость: “Москва пуста!”
Затем, той же бессонной ночью, Наполеон услышал удививший его крик: “Пожар!”
При этом крике он подошел к одному из окон Кремля, возвышающегося над городом: Торговые ряды были объяты пламенем!
Сначала он приписывает этот пожар неосторожности, обвиняет Мортье в плохой организации военной полиции; обвиняет пьяного солдата в совершении поджога; он приказывает отыскать этого солдата, наказать, расстрелять! Но ему объясняют, что все это не так, что между полночью и часом ночи на один из дворцов с воздуха спустился огненный шар, и в результате это не только вызвало пожар, но и, вероятно, послужило сигналом для поджигателей.
Действительно, это был сигнал, так как почти одновременно в трех других точках города возник и стал разрастаться огонь.
Наполеон еще сомневается, но сообщения следуют одно за другим. Только что вспыхнул пожар на Бирже, и было замечено, как полицейские солдаты поджигали ее смоляными фитилями на длинных палках! В двадцати, тридцати, сотне различных домов взрывались мины, спрятанные в печах, когда в них разводили огонь. Французских солдат убивало и ранило, дома загорались! Еще хуже того: шайки бандитов бегают по улицам города с факелами в руках. Они распространяют огонь с каким-то ожесточенным упоением, быть может упоением патриотизма; вид французов их только вдохновляет, угрозы поощряют к разрушению; ударом сабли невозможно вырвать эти факелы, и приходится вместе с ними отрубать руки.
Наполеон слушает все эти рассказы с глубоким изумлением, он не хочет этому верить, отвергает очевидное и только восклицает:
— О, несчастные! Варвары! Скифы!
Наступает день, но менее ясный, чем ночь: ночь освещалась пламенем, день был затемнен дымом.
Наполеона невозможно было оторвать от этого зрелища; он ходил от одного окна к другому и кричал:
— Погасите этот огонь! Да погасите же его!
Вот уже второй раз его голос, так сильно действующий на людей, не мог укротить стихию.
Примерно так же кричал он в Вене в день битвы под Эслингом, когда Дунай вздыбился и снес мосты, но в конце концов Дунай ему удалось победить!
Укротит ли он огонь, как укротил воду?
Нет; словно питаемый невидимой силой, огонь разрастался, его огромное кольцо все приближалось. Наполеон был буквально окружен морем пламени: каждый дом был как поднимающаяся волна, и ужасный прилив непрерывно приближается и уже начинает биться у стен Кремля.
День проходит в созерцании этого ужаса. Все толпятся вокруг императора и умоляют его покинуть Кремль, но он, будто боясь, что его хотят увести силой, цепляется за оконные рамы. Наступает ночь, а огонь уже так близок, что отражение пламени мечется на разгневанном лице этого второго Юпитера, осажденного титанами.