Марья Павловна, вернувшись, смущенно передала это мужу и прибавила: «Она не понимает…».
Сергей Сергеевич вздохнул.
— Да и мы тоже. По-моему, Манюся, она все еще живет в какой-то России, которую мы совсем не знаем.
— В России? — закричал Мишель. — Много она понимает Россию! Француженка, да еще оглупевшая, главное — нисколько не русская!
— Почему вдруг не русская? — поддразнила брата Лили. — Что в ней французского? Настоящая ame slave des Soviets! [93]
Нелепый взор возгорелся, злой и ни к чему не ведущий. Отец ушел. Марья Павловна не вступалась, грустно и беспомощно думая о своем. Все равно «personne ne comprend personne»… [94]
Даже удивительно, как может один человек, неуловимыми мелочами, расстроить налаженную жизнь целого дома. Так выходило с Денизой. Шмыгая без дела, — но какое ей придумать занятие? — по андреевской квартире, или роясь в тряпках, у себя, она постоянно находилась в ворчливом настроении. Только и оживлялась, когда получала открытки «из дому».
Раз, уже к весне, Дениза куда-то на целый день пропала. Марья Павловна даже забеспокоилась: Дениза почти никогда не выходила. К обеду явилась, но ничего не сказала; поджав губы, проследовала в свою комнату. Через день опять куда-то хлопотливо отправилась. Марья Павловна подумала: «Может, она занятий ищет. Надо быть внимательнее, надо спросить…».
Дениза сидела на кровати, разбирая какие-то кусочки материй.
— Vous etiez aux soldes, Denise? [95]— спросила Марья Павловна.
— Сольды? Не была. Сложиться надо. Теперь такой план имею, домой могу побывать.
— Как это? Какой план?
— А через товарища Седелкина. Иван Лукьяныч адресок дал, как формальности справить. Побываю это у нас, посмотрю, потом опять назад, смотря обстоятельства.
Марья Павловна совсем растерялась. Пробормотала:
— В Россию вы хотите? Обратно? Но как это… кто это…
— Что — кто? Сказала — Иван Лукьяныч. Он знает. По адресу-то я пошла, и раз пошла, и два, — ничего, выдадут скоро разрешение. Подписку требовали, извиняемся, говорят, пустяки требуются.
— Какую же вы дали… подписку?
— Oh la! [96]Пустое. Манюша, не грусти. Я побыла, тебя повидала, твоих всех, теперь дома побуду и еще приеду. Сколько денег на дорогу, и там, — сама высчитай. Много не надо. Зачем тратиться.
Марья Павловна молчала. В голове у нее была какая-то чепуха. Очень уж неожиданно. И нелепо. А у Денизы было лицо оживленное, заботливо-хлопотливое.
— И поеду, и поеду, — нараспев шамкала она (зубов так и не вставила, — только возиться да тратиться!) — надо; посмотрю. Иван Лукьяныч пишет, комнату заселили, да есть другая, можно достать, говорит. Более лучшая, говорит. Пишет — Москва наша прибралась, совсем хорошо. Пишет про беды тоже всякие, — что сделаешь. С умом — ничего, всего достает, кто с умом. В Европе тоже, я говорю, гниль. Употреблений злых очень много. И лодырей много. Работать надо. А про Анну Гавриловну что он пишет, Иван Лукьяныч, и про товарища Седелкина, — вот номер! Imagine-toi [97], Маня… воображай, до Загса дело едва не дошло; только послушай…
Но Марья Павловна не слушала историю про Седелкина. Все искала, что сказать, не находила, да так и не нашла.
* * *
В нежный весенний вечер Марья Павловна с Мишелем отвезли Де-низу на вокзал, на том же лоснисто-пологом автомобиле-рыбе. Как уладила Д. «формальности» никто ее не расспрашивал, а она не рассказывала, — все устроила сама «с умом», конечно. Везла теперь три новеньких, дешевых чемодана, вроде мешков; и на ней было все новое, толстое, одно на другое навьюченное, хотя погода стояла почти жаркая.
Когда они вернулись, Сергей Сергеевич сказал:
— Что это, Манюся, какое у тебя лицо, точно ты с похорон! А я, признаться, рад, что проводили. Кума с возу, куму легче. Да это не из-за денег…
— Конечно, причем деньги, — слабо проговорила Марья Павловна, снимая перчатки. — Но тяжело почему-то. Не понимаю, что ее могло так… ну точно подменить. Чужая совсем. Люди молодые, там выросшие, другое дело. А она старая, да и по крови чистая француженка. И вдруг — ни следа…
— Кровь, дружок, не так много, должно быть, и значит…
— Mais voyons, papa… [98]— начал было Мишель, волнуясь, но Сергей Сергеевич, с улыбкой, перебил:
— Вот он, наш кровно-русский француз! Не сердись, милый, очень тебя понимаю и сочувствую, только верь мне, ничего еще кровь не решает. По-моему… не умею тебе определить, но для понятия «родины» много-много чего требуется, помимо кровных ощущений.
— Ты думаешь? — сказал Мишель и нахмурил брови.
Париж
ЯБЛОНЬКА
(Сережа Чагин)
Матушка, голубушка,
Солнышко мое,
Пожалей, родимая,
Дитятко мое…
Ирина, а по-домашнему Ариша, едва отворив дверь с лестницы, заслышала песенку и вздохнула. Это тетя Надя… Ах, как все надоело! И комнаты, и звук прокатного пианино, и песенки тети Нади (особенно эта, ее любимая), и сама тетя Надя, и… да все, все! Хоть не возвращайся домой. Но частные уроки стенографии, которые берет теперь Ариша, окончив русскую гимназию, не занимают много времени; болтаться по парижским улицам скромная Ариша не любит; волей-неволей надо идти домой. Обед, а вечером уж известно: придут Борины товарищи, и начнется… Хорошо, если Сережа придет и Лелечка Бер. Сережа славный, вежливый, много молчит; а Лелечка, если сказать правду, — от нее шуму иной раз еще больше бывает: непременно в споры ввязывается. Но Ариша любит Лелечку: это ее единственная подруга, она все понимает.
Ариша разделась в темной передней, пригладила наскоро русые волосы, заплетенные в косы, и, не оглянувшись на тетю Надю за пианино («пожалей, род-и-мая…»), прошла через «зал» в дальнюю комнату. Отца еще не было.
Капитан-инженер Тайранов с давних пор занимал какое-то место в одном из русских учреждений. Надеялся и Борю туда пристроить, но пока дело не выходило. Боря кричал, что найдет себе работу, чисто физическую, что он ни от какой не отказывается, что теперь долг — иметь мозолистые руки… Но он был слаб, как цыпленок; из случайных попыток его толку до сих пор большого не вышло. Про себя, молчаливая Ариша считала его бездельником; она непременно свой заработок найдет, и такой, чтоб дома не сидеть; все сделает, чтоб найти, вот только эти курсы кончить. Да языки ей, странно, не даются…
Тетя Надя ничего не делала. Не умела ровно ничего, — даже чулка не могла заштопать. К счастью, внизу была русская лавка, знакомых ихних, Свиридовых: оттуда приносили готовый обед, даже кофе утром с баранками. А тетя Надя — только песенки свои, русские, напевает: специальность ее когда-то, лет тридцать тому назад. На каких вечерах выступала! Кто ее не знал в Москве! А начались, с войной, патриотические концерты, — она первая, даром, что уж не молоденькая. Замуж так и не пришлось выйти: был жених, да славно под Цусимой погиб.
Теперь ничего не осталось у тети Нади: только память, да песенки эти родные. Вот и сидит, днями, за скверным пианино, худая, с шишечкой заколотых седоватых волос, вспоминает любимое, подыгрывая аккомпанемент слабыми пальцами. Нисколько не жалкая, очень довольная. Брат-капитан, нижние Свиридовы, даже Боря иногда, — все любят ее песенки. Ариша их слышит, помнит, — как себя помнит. О, как ей надоело!
Ежевечерние ссоры-свары начались нынче перед обедом. Начались понемножку, шуточками, едва пришел Боря, высокий, тонконосый мальчик с нежным лицом. Тетя Надя заливалась:
Не шей ты мне, матушка, красный сарафан,
Не входи, родимая, попусту в изъян…