Марья Павловна подумала, что если бы это было в книге, то можно бы упасть в обморок. Не упала, но слабо произнесла: — Denise! Alors c'est vous, Denise? [89]
— А кто я! Ты штож удивляешься? И сейчас по-французски, к чему я отвыкла, запрещается у нас. Нехорошо на это смотрится.
— Вы так похудели, Дениза. Я не узнала.
— А это… укатали сивые горки, моя милая. А ты как? Ничего. Полная. Буржуйка в форме. Э, вези на квартиру. Мешочки мои не забыть.
Около старухи лежат два порядочных холщовых мешка. Неизвестно впрочем, были ли они холщевые: очень уж грязные. Все у старухи казалось грязным: и шляпка на коротких седых брылах, и рыжая толстая кофта. Высоко подхлестанная черная юбка обнажала ноги в каких-то плоских бахилах, не то сапогах, не то опорках.
Марья Павловна продолжала не узнавать Денизу, не «видеть» Де-низу в этой сморщенной и обтрепанной старухе; но доброе сердце ее уже ныло от жалости, а совесть упрекала за неузнаванье: «Что она должна была перенести, чтоб такой стать, а я… а мне она…».
Готовая прослезиться, Марья Павловна поборола себя, однако. Обернулась к Мишелю, который стоял как столб, неподвижно и молча: «Иди, милый, к автомобилю, мы сейчас придем»; когда Мишель исчез — сделала, было, знак носильщику, для мешков, но Дениза с необычайной ловкостью подхватила оба тяжелые мешка сама: «Не надо!». На вопрос о багаже только фыркнула: «Какой багаж!».
Мишель за рулем, Марья Павловна с Денизой и с мешками кое-как позади — тронулись. «Надо же ее расспросить, начать что-нибудь», — думала, стесненно, Марья Павловна, но первых слов не находила. Дениза никакого стеснения, видимо, не чувствовала; но и радости особенной от свиданья не выражала. В окна не смотрела, ничему не удивлялась, как будто все, что ее окружало, одинаково было ей и чуждо, и обычно. Все как быть должно. Удивляться — удивлялась Марья Павловна: «Ведь все-таки это ее родная страна, и после России, этот новый Париж…».
Пробормотав что-то про себя беззубым ртом, пожевав губами, Дениза спросила: «А как твои маленькие?».
— Маленькие? — испуганно улыбнулась Марья Павловна. — Какие же маленькие? Вот это Мишель… Миша, он студент. А Лили, вы увидите, тоже совсем большая барышня.
— Так, как, подросши, — кивнула Дениза головой.
Обширная квартира Андреевых, в новом доме, и заботливо приготовленная комната для Денизы тоже не произвели на нее особого впечатления. Никому не позволила дотронуться до мешков, сама втащила. Огляделась, и только сказала, ни весело, ни грустно: «А, какая жилплощадь! Все ваше?».
Марья Павловна, войдя за Денизой, робко предложила «переодеться с дороги; ванну, может быть, взять… белье вот я свое принесла пока…».
Дениза уже развертывала мешки. Тряпье и какие-то неизвестные предметы из жести заботливо раскладывала на атласном постельном одеяле. Мельком взглянула на кружевные рубашки в руках Марьи Павловны.
— Чего — белье? Да оставь. Сменюсь завтра. Утром наше стирну в Ванне. А теперь пошамать хорошо.
За обедом Дениза ела много и неопрятно, говорила мало. Если Марья Петровна еще не пришла в себя от неожиданной Денизы, то все остальные, даже горничная Сюзанна, следили за ней в каком-то остолбенении. К концу обеда Дениза, видно, насытившись, начала что-то рассказывать. Она и прежде недурно говорила по-русски, теперь акцент у нее стал совсем русский, однако никто хорошенько ее не понимал. Потому ли, что среди знакомых слов выскакивали у нее незнакомые, потому ли, что о незнакомом, неизвестном, рассказывала, — Бог знает! — но слушать ее было почти жутко. Только раз, случайно, произнесла французскую фразу, и так «по-французски», что у Марьи Павловны на минуту отлегло от сердца: мелькнула Дениза в старушонке. Мелькнула — и погасла.
Когда, после обеда, Дениза принялась зевать и без церемонии объявила, что пойдет «ложиться», Сергей Сергеевич закурил сигару и глубокомысленно сказал «Да!». А Лили вскрикнула: «Mais c'est une vieille folle! [90]Француженка! Невозможно! Она себя сделала русской. А русские все такие». «Что за вздор! — нервно перебил Мишель. — Ты сама русская!». «Я? Moi», — закричала Лили. Готовилась ссора, но отец вступился:
— Дети, довольно! А ты, Манюся, я вижу, огорчаешься. Я сам поражен… но подожди, она обойдется. Оденем ее прилично, зубы вставим… Привыкнет. И ты привыкнешь.
Однако и месяц прошел, и два, а Дениза оставалась все такой же непонятной и неузнаваемой.
Еще в первые дни Марья Павловна предложила поехать с ней за «приданым»: ничего ведь нет, одни лохмотья. Дениза согласилась и сказала, будто что-то припомнив: «На дешевку, в Samaritaine? [91]На улице-то бывает нынче она?». Там, с упорством, набрала последнего хламу, но кучу порядочную. На протесты Марьи Павловны — никакого внимания: «Нам же лучше, деньги сбережем. Вон кофта, — два франка… это сколько рублей? Очень дешево. И запас надо; тебе понадобится — всегда есть». Марья Павловна бросила спорить, «приданое» вышло дряннейшее, и даже не совсем «приличное», так как Дениза любила (теперь полюбила) больше пестрое и яркое. Но все же лучше ее лохмотьев.
Ванну она продолжала считать удобнейшим местом для своих постирушек, на них не ленилась. Да и всю квартиру Андреевых по-своему как-то распланировала, по-своему понимая назначение каждого угла «нашей роскошной жилплощади», по ее выражению. В кухню шмыгала постоянно и, после момента дружбы с кухаркой, начались свары. Тут Дениза по-французски припомнила, — нужное ей, по крайней мере. К ужасу бедной Марьи Павловны обе кидались ей жаловаться друг на друга. Кричала кухарка, кричала Дениза, путая французские слова с русскими, обличая кухарку, что получает «примы», что берет самое дорогое и только портит «добро», да еще сама то же ест, и вино пьет… «У нас… такая работница… — шамкала она, — сейчас милиция… сейчас…».
Пока, до новой кухарки, Дениза чадила в кухне оладьями, угощала Андреевых, похваляясь дешевизной, не очень свежим бараньим боком с кашей и приговаривала: «Кушайте, кушайте, русскому русское блюдо здорово. Здесь «они» что, — намешают травы… Кушайте пока есть много. Папа, мама, показ показывайте!».
Андреев был человек дельный, во всем умеренный и большой оптимист. Эмиграцию принял, как неизбежное; что дети у него растут полуфранцузами — тоже. А когда, недавно, Мишель, сойдясь с кружком «русских мальчиков», забредил «Россией» — отец и к этому отнесся спокойно. В рассуждения Мишеля и новых его друзей он не вникал, да и что же? Никакой России, ни старой, ни новой, «рыцари» эти не знают, только влекутся к ней влюбленной мечтой, — как к «далекой принцессе», — и чувства эти очень симпатичны. Потом все выяснится и как-нибудь образуется.
Насчет маленького домашнего дела, — Денизы, — Андреев тоже думал, что «образуется». А что она о России расскажет? Можно бы и позвать кое-кого «послушать»… Но Дениза ничего толком не говорила, а когда говорила, и подчас, сердилась, то опять на непонятное и казавшееся ничтожным. Знакомых же Андреевых, эмигрантов, резко отказалась видеть; это опять было непонятно. А раз, вернувшись, Сергей Сергеевич нашел ящик своего стола выдвинутым, — пачка конвертов унесена, даже перо и чернильница унесены.
— Это ваша Дениза! Повсюду ходит и у меня рылась! — закричала Лили: как ни сдерживала она себя, но мамину vieille folle franco-russe [92]презирала все больше, ничуть не стараясь ее и понимать.
Марья Павловна пошла к Денизе объясняться. Та спокойно лизала Унесенные марки, заклеивала унесенные конверты. Тут же стояла и Унесенная чернильница. Самое искреннее, почти детское изумление встретило первые слова Марьи Павловны. Ну да, она не нашла, что нужно, в комнате Лили. У Сергея Сергеевича нашла; и марки, и подходящие конверты. И чернильница у него удобнее. Она вздумала Татьяне
Лукьяновне написать, да Петру Гаврилычу. Как с наркомпросом они разделались? Жиры на волторге почем теперь? Она ответит.
Марья Павловна опять попыталась свое, — почему Дениза не спросила? И зачем ей искать самой в кабинете, уносить?.. Новое удивление Денизы. Почему же нет? Ведь они живут здесь на общих началах, разве Дениза «вселенная» какая-нибудь? Раз никто не вселен, как же иначе? Если ей, Марье Павловне, что-нибудь понадобится у Денизы, почему ей не прийти и не взять?