Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потом наступила очередь картин.

На трионовых экранах появлялись высокие небеса Гоббемы, кипящие линии Гойи; комнаты Вермеера, наполненные невесомым воздухом; полные жизни нагие фигуры Тициана; порожденные золотистым полумраком, застывшие в полувздохе люди Рембрандта. Сидя целыми ночами у экранов, со взглядом, устремленным на гибкие фигуры ангелов и людей и на фыркающих, облитых пеной коней, он исследовал оптическими аппаратами сочетания фигур, оси перспективы, золотистые пятна охры и чернь эбенового дерева, киноварь и индиго, сепию и кармин; плоскости, покрытые венецианской и индийской красками, силу света и тьмы; анализировал косинусы углов, границы отбрасываемой тени. Но чем дальше он шел в этом направлении, тем более сильное сопротивление приходилось ему преодолевать. Каждая картина обладала не одним математическим скелетом, а бесконечным их множеством. Границы образов, соотношение пятен, пропорции человеческих тел, разъятых на части и проанализированных большим аналитическим аппаратом, упорно хранили свои тайны. Он ошибался, открывая случайные и мелкие зависимости в бесценных полотнах. А ему нужно было произвести математический анализ основных факторов, создающих красоту, выразить их одной всеохватывающей формулой, такой сжатой, чтобы она объясняла искусство, как гравитационная формула материи охватывает структуру всей Вселенной.

Измучившись, он искал отдыха в далеких экскурсиях. Часто, проходя по аллеям парка, он обнаруживал в изгибах черных стволов геометрические кривые и немедленно начинал выводить их функциональные формулы. До поздней ночи он просиживал у аппаратов, вслушиваясь в их глухой, монотонный гул, в шум циркулировавших с головокружительной быстротой токов. Иногда его сознание сужалось, как сжатый мраком серый круг, в котором бушевал хаос красок, линий и образов, и он засыпал, положив голову на руки под большим экраном, где все медленнее появлялись сверкавшие ледяным блеском зеленые кривые.

И вот наступил час, когда он написал на белой карточке формулу, выведенную им после сотен бессонных ночей, — прямую и очевидную, как неизбежность.

Ее следовало проверить. Он подошел к автомату, дал ему инструкции и формулы, а потом терпеливо стал слушать, как в шорохе едва заметно вспыхивающих ламп рождается первое произведение искусства, которое не будет созданием человеческих рук. Наконец из отверстия автомата показался большой лист бумаги. Он схватил его и поднес к свету. Лист был заполнен сложным, ритмически повторяющимся рисунком. От бесконечного множества узоров рябило в глазах; каждый из них распадался на сотни мельчайших деталей, и на этом фоне, созданном железной логикой формул, в центре листа было завершение этой мертворожденной композиции: пустой, идеально белый круг.

Не веря своим глазам, математик пересмотрел все сочленения автомата, проверил правильность программы, порядок и очередность выполнения операций. Он пытался наугад разобраться в деталях произведенного анализа, забирался в математические дебри, с невероятным усилием пытаясь свести их воедино.

Ошибки не было. 

Он погасил лампу и подошел к окну. Тяжелая белая луна висела высоко в небе. Кровь глухо билась в висках. Он стоял, закрыв глаза, пытаясь остудить разгоряченный лоб холодным металлом рамы, а в его мозгу мелькали бесконечные вереницы назойливых алгебраических знаков. Наконец он обернулся, сделал шаг вперед и замер. В углу у стены светился трионовый экран. Там стояла вызванная несколько дней назад скульптура — голова Нефертити.

В его распоряжении были все методы топологии — единственной области математики, исследующей качество; великая теория групп; все капканы расчетов, которые он расставлял, стремясь свести искусство к формулам, как сетка кристалла сводится к пространственным отношениям. Законам математики, думал он, подчинена каждая мельчайшая частица материи: камень и звезда, крыло птицы и плавник рыбы, пространство и время. Разве могло что-нибудь ускользнуть из-под власти этого могучего оружия?

Однако на столе, заставленном аппаратами, заваленном таблицами логарифмов, спокойно стояла гостья из другого мира — эта скульптура. Ее глаза смотрели так серьезно, будто исполнялись все надежды, которые она когда-нибудь питала. Дуги, которыми ее шея переходила в плечи, были похожи на две внезапные паузы великой симфонии. Под тяжелым головным убором фараонов виднелось узкое лицо со страстными губами, застывшими в молчании. И все это было лишь каменной глыбой, котирую сорок пять веков назад обтесал египетский ремесленник.

Он подошел к письменному столу, включил лампу, затмившую лунный свет, и долго смотрел на Нефертити, наконец выпрямился, взял в руки творение автомата, разорвал его, сложил, рванул еще и еще… Белые клочки разлетелись в воздухе, как опадающий цвет яблони. Он хотел было выйти, но в дверях остановился и вернулся назад. Подойдя к главному электромозгу, он нажал аннигилятор. Зажглись лампы, послышался мягкий электронный гул. Он стоял, внимательно слушая, как в шуме, похожем на шорох листьев, стирается с металлических барабанов памяти вся гигантская теория, созданная его многомесячным трудом, как мыслящий механизм навсегда забывает о его горьком опыте.

Падающие звезды

За четыре месяца пути мы удалились от Красного Карлика на триста миллиардов километров, и эта звезда красной искрой сияла теперь за кормой. «Гея» мчалась полным ходом, направляясь к двойной системе Центавра, и нам вторично пришлось быть свидетелями неуловимо медленного превращения звезд в солнца.

В свободное время я продолжал изучать палеобиологию, которая, как показал недавний опыт, могла оказаться нам необходимой. Однажды вечером, погуляв немного по саду, чтобы размяться, я направился к Борелям. Дома был лишь их шестилетний сын. Он объяснил, что папа не приходил с утра, и просил меня остаться поиграть с ним, но я ушел: если Борель не пришел к обеду, это кое-что значило. Я отправился на верхний ярус.

В обсерватории было так темно, что я долгое время, ничего не видя, стоял на пороге. Постепенно взгляд привык к темноте, и я различил экраны телетакторов, отсвечивавших серебристой, как бы собранной в огромных линзах звездной пылью. Обычно здесь всегда было людно, теперь же у экранов не было никого. Астрофизики столпились около аппарата, стоявшего в углу комнат. Была полная тишина, и я невольно стал на цыпочки. Казалось, все вслушивались в какой-то звук, которого я не слышал. У пульта радиотелескопа стоял Трегуб; он держал обе руки на рычагах и медленно их поворачивал. Большой диск перед ним то угасал, то вспыхивал ярче, и тогда голова астрофизика выступала на фиолетовом фоне черной тенью. Я уже хотел шепотом спросить, в чем причина всеобщего молчания, когда мой слух уловил очень слабый шелест, словно кто-то сыпал мак на натянутое полотно. Трегуб продолжал двигать рычаги радиотелескопа, и шорох перешел в густую, звонкую барабанную дробь. Когда звук достиг максимальной силы, профессор опустил руки и подошел к репродуктору. Люди наклонили головы, чтобы лучше слышать. Однообразные звуки в конце концов стали надоедать мне, и я шепотом спросил у стоявшего рядом, что это такое.

— Сигналы локатора, — так же тихо ответил он.

— Наши сигналы?

— Нет, не наши.

— Значит, с Земли?

— Нет, не с Земли.

Изумленный, думая, что он шутит, я пытался разглядеть в темноте его лицо. Оно оставалось серьезным.

— Откуда же эти сигналы? — спросил я, забыв, что говорить нужно тихо, и мой голос раздался как гром в царящей тишине.

— Оттуда, — ответил Трегуб и показал на главный экран.

На пересечении фосфоресцирующих линий еле мерцала точка, отдаленная на несколько дуговых минут от солнца А Центавра, сиявшего ярким пятном в левом верхнем квадрате экрана.

— Это сигналы со второй планеты А Центавра… — добавил мой сосед.

Вглядываясь в темный экран и слушая, как однообразно стучит пульс локатора в репродукторах, я попытался вспомнить все, что знал о системе Центавра. Планете, с которой поступали сигналы, по своему положению соответствовала в нашей солнечной системе Венера; это была Белая Планета, вращением которой так интересовались астрономы.

124
{"b":"143745","o":1}