— Увидев тебя, я сразу почувствовал себя лучше, — сказал он, раздраженный голос повеселел, а на губах заиграла непритворная улыбка. — Я рад, что ты приехал. Мне очень хотелось еще раз увидеть тебя напоследок. Мы, конечно, много раз встречались вдали от Флоренции, но я боялся, что ты не приедешь даже ради меня.
— Ради тебя — обязательно, Козимолетто, — возразил я, и, услышав прозвище, которым его называл отец, Козимо улыбнулся еще шире.
А потом на лице его мелькнула тень скорби.
— Больше никого не осталось, Лука, — повторил он. — Мой сын Джованни умер в прошлом году. Мой внук Козимо — три года назад. Ему еще не исполнилось и шести лет, он был такой славный мальчик, Лука! Я больше не мог оставаться во дворце на Виа-Ларга. Он слишком огромен для семьи, от которой так мало осталось.
— Тяжело терять любимых людей, — тихо ответил я и потрогал лоб Козимо.
У него был жар. Я пощупал пульс на запястье, и он мне тоже не понравился.
— Однажды у меня была встреча с посольством из Лукки, мы обсуждали государственные дела. Ну, ты знаешь, с Луккой всегда дело каверзное.
Он помолчал, ища подтверждения в моем лице, и я кивнул. Тогда он продолжил:
— Вошел Козимо и попросил меня смастерить ему дудку. Дудку!
— Держу пари, ты так и сделал, — улыбнулся я.
— Разумеется, — ответил он, сжав мою руку. — Для милого внука я отложил встречу, и мы с мальчиком вместе смастерили дудку. И только когда его желание было исполнено, я возобновил встречу. Что ж, делегаты стояли с оскорбленными лицами, а глава лукканской делегации вообще пришел в негодование. В конце концов он прокашлялся и сказал: «Должен заметить, синьор, нас более чем удивляет ваш поступок. Мы пришли от имени нашей коммуны, чтобы обсудить серьезное дело, а вы оставляете нас, чтобы посвятить время ребенку!» Знаешь, что я ему ответил, Лука?
— Ну-ка.
— Я обнял его за плечи и сказал: «Ах, боже мой, да разве вы сами не отцы и не деды? Разве вас удивляет, что я сделал дудку? Хорошо еще, что мальчуган не попросил меня сыграть на ней какую-нибудь мелодию, потому что и это я бы тоже сделал!»
Он усмехнулся, и я подхватил его смех. Потом он добавил:
— И я так рад, что я это сделал, Лука, потому что у меня больше никогда не будет возможности поиграть с ним. Он больше никогда не взберется ко мне на колени, не помешает собранию и не сунет лягушку в карман моего плаща, а когда я полезу туда рукой и заору, никогда не засмеется.
— Ты с пользой провел время, отведенное тебе и твоему внуку, ты подарил ему много своей любви, — успокоил я. — Тебя должно это утешить.
— Да! — воскликнул Козимо, и его осунувшееся, морщинистое лицо просияло. — Я любил его, а любовь не кончается! Тела умирают, дома рушатся, государства приходят к расцвету и упадку, картины блекнут, скульптуры крошатся, песни забываются, рукописи сгорают или рвутся на клочки, и даже сушу смывает море. Но любовь никогда не кончается! Любовь — это единственное бессмертие, которое у нас есть, Лука. Надеюсь, ты нашел ее для себя!
— Нет еще, — признался я. — В отличие от тебя. Но у меня есть старые друзья, которыми я очень дорожу, и ты один из них, Козимо. Мне тяжело видеть старых друзей в болезни. Надо нам придумать, как же тебе помочь.
— Помочь мне? Да я готов уже уйти, — фыркнул он.
— А вот этого я слышать не желаю, — сердито ответил я. — Как врач я много раз наблюдал, что человек, готовый умереть, обязательно умрет.
— А что плохого в смерти, а, Бастардо? Смириться со смертью не так уж страшно.
— Это же неволя и последнее унижение!
— Неволя и унижение? Нет, вряд ли. Может быть, капитуляция. Разве это поражение, когда человек переборол свой страх и отбрасывает этот… — Он подобрал усохшую дрожащую руку другой рукой, как будто взял палку. — Отбрасывает этот ящик! Но не тревожься о том, что будет с тобой после моей смерти. Я оставил распоряжения по поводу твоего счета. Твои деньги всегда будут получать самые высокие проценты, и ты всегда сможешь получить их, где бы ты ни находился, Бастардо, куда бы тебя ни занесло в твоих скитаниях, — поддразнил меня он, и прежний огонь блеснул в его глазах.
— Нет, вы только посмотрите, какой он мудрый! Нельзя допустить, чтобы мир лишился такого рассудительного человека! — растроганно отшутился я.
Дотронувшись до его руки, с которой Козимо так пренебрежительно обошелся, я почувствовал в ней всю хрупкость и бренность человеческого существа. Разве не все мы приходим к этому? Где-то в глубине кости, наверное, в мозге костей, дрожала замирающая струна, словно последние звуки почти допетой песни. Сердце мое растворилось, и из груди хлынул теплый поток, изливаясь через мои руки прямо в Козимо. Консоламентум Гебера, с удивлением подумал я. Много времени минуло с тех пор, как я чувствовал его течение, словно живительный поток, который струился в моем теле. Я не умел управлять им и еще не научился толком ему подчиняться.
Козимо вздохнул.
— Какие у тебя теплые руки, мой Лука, — еле слышно прошептал он, и его лицо разглаживалось вместе с уходящей болью.
Он приоткрыл серые губы, и кожа приобрела более здоровый оттенок. Я дождался, пока поток иссякнет, и произнес:
— Расскажи, друг, легко ли у тебя получается помочиться?
— Не слишком, — пожал он плечами и отвернул в сторону лицо с крупным носом, не желая об этом говорить.
Потом все же вновь посмотрел на меня:
— У меня есть несколько чудесных картин. Ты должен их увидеть. Это работы Фра Анджелико… [106]
— Это тот маленький праведный монах, о котором ты мне рассказывал, когда мы встречались в Авиньоне десять лет назад? — спросил я. — Тот, что молился перед тем, как прикоснуться кистью к священным фигурам?
— Он самый, — ответил Козимо, обрадованный тем, что я это запомнил.
Разумеется, я помнил: я никогда не забываю художников и произведения искусства. Даже сейчас, в ожидании своей казни, я до сих пор помню тот момент в своей тесной каморке у Сильвано, когда вошел первый клиент и мне во всей своей чудотворной красоте явились восхитительные фрески Джотто, чтобы уберечь и спасти меня.
А Козимо продолжил рассказывать о Фра Анджелико:
— Он плакал, рисуя Христа на кресте. Это был простой и святой человек, с этим художником было работать легче всего. А ведь большинство из них люди сложные, знаешь, невесть что вытворяют; вечно остаются детьми, но требуют к себе превеликого уважения.
— Они понимают и создают красоту, за это им можно многое простить.
— Я узнал это на примере другого художника, полной противоположности Фра Анджелико. Его звали Фра Филиппо Липпи. [107]Талантливый художник, но одержимый земными и чувственными желаниями, он не пропускал ни одной юбки. Даже сбежал, похитив из монастыря монашку. Мне недешево обошлось откупиться за него у церкви, и даже его благодарность ко мне не могла убедить его работать, когда на него нападало распутство. Как-то я даже пытался запереть его в комнате, чтобы он закончил картину, но он разорвал простыни, связал из них веревку и сбежал через окно!
— Люди всегда находят способ бежать, — заметил я, и мои собственные слова заставили меня задуматься: а правда ли я сам сбежал от Сильвано?
— В конце концов так и случается, — вздохнул Козимо. — Если какое-то место кажется им тюрьмой. Я думаю, Фра Анджелико, каким бы набожным он ни был, считал жизнь бренную своей тюрьмой, а картины помогали ему бежать от нее. Он написал великолепные фрески на стенах дома капитула, [108]в монастырях и коридорах Сан Марко, когда я решил его обновить.
— Сан Марко, старый доминиканский монастырь, недалеко от твоего дома на Виа-Ларга, — вспомнил я, и мне вдруг нестерпимо захотелось во Флоренцию: войти через ее крепостные ворота, постоять в ее бесподобных церквях и на шумных площадях, внутри каменных стен, возле прекрасных палаццо и общественных зданий, которые я так хорошо помнил: внушительного Палаццо дель Капитано дель Пополо, который ныне назывался Палаццо дель Подеста; асимметричного палаццо делла Синьория со строгим фасадом почти без окон и колокольней.