— А, — говорит Рафа.
— И у Аньес все нормально, — добавляет Филипп.
— А Люсиль?
— Про Люсиль ничего не знаю… А ты?
— И я тоже… А что Жозефина?
— От нее ни слуху ни духу…
Осталась единственная женщина, которую Рафа хочет повидать перед тем, как снова уйти с головой в ожидание Клары. Дорогуша. Из-за нее-то все и началось. И тут он ловит себя на мысли: а из-за нее ли?
Он отодвигает засов на двери и отправляется на поиски Дорогуши. Голова ясная и трезвая. Страх ушел. Он знает, что найдет ее. Она часто бывает в «Циферблате»: это бар в Баньё, где за пятьдесят франков можно послушать живую музыку. Она садится на табурет у барной стойки и кладет с одной стороны сумку, а с другой куртку: обозначает территорию, куда посторонним вход воспрещен. Никто и не пытается к ней приставать. Боятся. Она сидит там часами, потягивая пиво. «Я так кайфую», — говорит она Биби, бармену, который, заметив, что ее бокал пуст, немедленно наливает его снова. Пиво помогает ей не думать: голова становится ватной, и все мысли исчезают.
Рафа сбрасывает ее куртку и залезает на табурет. Дорогуша удивленно оборачивается, узнает и молча прижимается к нему щекой. Он отвечает на ласку — дружелюбно и спокойно. Она протягивает ему свой бокал и заказывает себе другой. Рафа растроганно смотрит на нее, он почти готов все простить. У нее две горькие складки у рта, но она бледно улыбается ему, и две борозды, пропаханные судьбой, сдвигаются к бледным, почти восковым щекам.
— Тебе бы отдохнуть, воздухом подышать, — тихо говорит он, склоняясь к ее уху.
— Я на мели, — отвечает она, обратив к нему взгляд прищуренных глаз: две жирные черные черты, две щели, похожие на створки устриц.
— Хочешь, деньжат подкину?
Она мотает головой — нет.
Он смачивает губы в свежей пене и говорит себе, что такая гордая девушка вряд ли бы избрала настолько подлую месть. Она бы порезала нам всем физиономию или удавила колготками, и не побоялась бы, что ее посадят. Где не осталось надежды, там нет места и страху.
— Это правда, что о тебе в городе болтают?
— Что типа у меня ВИЧ и я в отместку всем его раздаю? — спрашивает она, затянувшись сигаретой.
— Точно…
— Этот слух распустил цыган, разозлился, что я его послала. Я все знаю. С какого-то момента ко мне никто близко не подходит. Даже ты, Рафа, даже ты…
— Я стреманулся, это точно… Но я тебя везде искал…
— И ты поверил? Поверил, что я могу?
Рафа вздыхает.
— Если б ты знала, какую фигню я сам творил…
— Он услышал историю про ту девку из Англии, или из Шотландии, которая хотела отомстить мужикам и заразила их всех по очереди, ну и решил, что для меня это самое оно… Соседи требуют, чтобы я съехала, из салона уволили… Не самая веселая история, как видишь.
Биби пускает по стойке новый бокал с пивом, и тот чокается с пустым бокалом Дорогуши.
— Есть такая буква! — отзывается она. — Спасибо, Биби!
И, обернувшись к Рафе:
— Люблю Биби. Все понимает без слов… Нынче это редкость…
— Что думаешь делать?
— Свалю отсюда. Куда-нибудь, где меня никто не знает. Еще остались такие места, по счастью. Маникюрша, косметичка — они везде нужны. Может, в Лондон подамся… У меня туда подружка уехала. Там вроде жизнь куда-то движется, не то что здесь, все по кругу бегаем… Осточертела эта общая депрессуха! Осточертели мужики, которые задницу от земли оторвать не могут и только хнычут!
— Может, тебе для старта нужны бабки?
— А больше ты ничего не хочешь мне предложить?
В угольно-черных щелях, слегка размазанных по краям, мелькает теплый огонек, но, натолкнувшись на растерянное молчание Рафы, тут же гаснет.
— Ты тут единственный, о ком я буду скучать… Вспоминать о счастье, даже когда больно, всегда лучше, чем о несчастье!
…К ногам Клары падает свернутая лента факса. Она наклоняется и узнает почерк Жозефины. Колеблется, читать или нет. Кто-кто, а она знает неуемную энергию Жозефины и вовсе не уверена, что обрадуется ее обычному залихватскому тону. Не сейчас, не так быстро… Сейчас они поют разные песни. Время игривых факсов и анекдотов про Мика Джаггера и Джерри Холл кажется ей теперь далеким прошлым. Она превратилась из куколки в бабочку и теперь боится, что пыл Жозефины опалит ее новые тонкие крылышки. И все же ей не хватает тепла подруги, ее баюкающих рук и молчаливого понимания. Да, такой Жозефины ей недостает.
Жозефина… они не разговаривали с тех пор, как…
С тех пор, как…
Клара одна в квартире. Она не выходит на улицу, не подбирает под дверью почту, не отвечает на телефонные звонки. Ждет, когда ее новая, детская кожица, нежная и тонкая, как у младенца, немножко обветрится, загрубеет и сможет выдержать напор внешнего мира. Она обхватывает себя руками. Садится по-турецки перед факсом. Долго смотрит на него. Осторожно берет двумя пальцами и опускает взгляд на первые слова.
Она читает и, сама того не ведая, проникается серьезным настроением подруги.
«Клара,
Я знаю, что тебе получше. Мне сказал Филипп. Видишь, мы с ним снова начали общаться, и все благодаря тебе. Ни о чем таком серьезном пока не говорим, но хотя бы разговариваем. Я не звонила тебе, потому что была в шоке от последних событий, да и сейчас еще в шоке. Не так, как ты, конечно… но тем не менее пока не отошла. Прежде чем рассказывать о своей жизни, хочу еще раз сказать, что люблю тебя, что говорю это не для красного словца и что по первому твоему знаку примчусь к тебе. И что я не та безмозглая дура, которая тебя бесит, а другая Жозефина…
Я тогда сбежала. Это верно. Мне стало страшно до жути, до потери пульса, и я помчалась назад в Нанси. Никогда еще объятия Амбруаза на вокзале не казались мне такими надежными и уютными. Еще немного, и я бы сдала себя ему в аренду на девяносто девять лет, нацепила бы пояс целомудрия, заперла его на два замка и вручила бы ключ своему господину и повелителю!
В общем, я вернулась к Амбруазу и детям. Они приехали меня встречать, и когда я увидела их вчетвером на перроне, разволновалась до слез. Что за безумная мысль — пожертвовать семейным счастьем, этими невинными, любящими лицами! Я стиснула их что было сил, в полном самозабвении, чуть не плача…
И вот была я счастлива чистым счастьем весталки, возложенной на супружеский алтарь. Я больше ничего не просила, ничего, кроме этого счастья, я готова была на любые жертвы, чтобы его сохранить. Первые дни были полны безмятежности. Я наслаждалась покоем, ведь я так долго его презирала. Перестала злиться. Я была словно под наркозом. Словно избегла огромной опасности. Я выздоравливала. Всему радовалась, находила счастье в любых пустяках: в рисунке Артура с подписью „Любимой мамочке“, в рассуждениях Жюли про ее девятерых женихов в школе, в круглом животике Николя у меня под рукой. Ничто меня больше не тяготило, даже то, что раздражало раньше. Амбруаз ходил жутко гордый собой, наивно полагая, что причина моей покладистости именно в нем. Он снова надулся, как индюк, трубил, как олень в брачный период, в сентябре, когда леса и нагорья еще не покрыты снегом. Даже удостоил меня нескольких прилежных толчков бедрами. Я с легким сердцем изобразила полный экстаз и впервые в жизни ощутила нежность во время полового акта, увидела в нем не изнурительную битву за наслаждение, а обмен ласками и нежностями между партнерами, которые вместе идут по жизни. Меня успокаивал даже адрес на конвертах — мсье и мадам такие-то. Я брала его под руку за обедом. Я внимала его речам. Я наблюдала, как растет чабрец вокруг раковины.
А потом…
В среду на прошлой неделе Жюли пригласили на полдник к Летиции. Летиция в этом году перешла в другую школу, и Жюли перестала с ней видеться. Это ее близкая подруга. Она вырезала ее фигурку из классной фотографии и повесила себе на ночник, чтобы говорить ей на сон грядущий „спокойной ночи“. Родители Летиции в разводе, и она живет неделю с папой, неделю с мамой, поэтому девочкам очень трудно общаться. Они практически и не встречаются больше. Разговаривают по телефону, но все реже и реже.