Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Аньес… Малышка Аньес, получившая от жизни лишь ту любовь, которую сумела сама построить, прилежно и терпеливо, шаг за шагом, всюду искавшая эту любовь, за которую иногда так уставала бороться в одиночку… Аньес тоже, как и нам всем, хотелось мечтать о великой, необъятной любви, которая накроет ее, словно покрывалом, и превратит в золотую статую. Аньес она уже простила. И Люсиль тоже. Злыми часто становятся просто несчастные люди, которые недополучили в жизни любви и крадут ее у других, которые всегда готовы драться, потому что ласковая ладонь никогда не проскальзывала в их сжатый до боли в костяшках кулак…

— Бедная Люсиль, — бормочет она во сне, — бедная Люсиль…

У нее в жизни была любовь брата и кукла Вероника, и любовь Рафы, и бабушка и дедушка Мата. Она получила от них всю силу любви. Она сумела раскрыть объятия всей силе этой любви и излечилась, восполнила тот провал, который зиял в ней из-за отсутствия отцовской и материнской ласки. Она все забрала себе, потому что у нее все забрали. Она стала людоедкой и пожирала все на своем пути, чтобы утихомирить застарелую боль, терзавшую и опустошавшую ее. Ей надоело оплакивать мать, загорающую на солнце, лучше греться подле нее, вбирать ее тепло. Надоело хвататься за подол маминого платья, когда та проходит по коридору, лучше сохранить воспоминание об этом подоле, а по нему восстановить все платье, а потом и облечься в него, черпая заключенную в нем материнскую любовь, а еще громко, во весь голос, требовать любви от брата, потом от любовника, смешивать жизнь с любовью, и с гневом, и со страхом, но так, чтобы жизнь не потускнела. Она сама не знала, как у нее это получается, да и не нужно ей было знать, потому что жизнь, страсть к жизни, всякий раз вела ее до конца. Из самого черного горя она умела извлечь белую, чистую, сияющую жемчужину, которая будет светить в темноте и манить за собой. В этом и был талант Клары. Ей навязывали судьбу, а она ее отвергала… Маленький человечек, козявка, уцепившаяся за счастье: и отпустить не хочет, и принять не может, потому что оно посредственно. В этом и состояло ее величие. Она не гениальная, не святая, но великая жизнелюбка. Она презирала любую серость и посредственность. И в себе, и в других. Делала окружающих несчастными, да. Несла горе и страдание. И себе, и другим. Но зато она умела вытащить всех за рамки серой будничной жизни, подняться над самими собой, принять боль, принять судьбу, которая делала их великими и прекрасными. Без нее Рафа никогда не писал бы так, как он писал, Аньес, быть может, так и не обрела бы себя, Жозефина не устыдилась бы своей мещанской жадности. Она помогала другим докопаться до себя самих. Да, это было болезненно. И для нее, и для других. Ее многие терпеть не могли. Но у нее был этот дар — жить на пределе сил.

Просто в детстве Клара решила, что все ей лгут и что настоящую жизнь нужно искать не здесь, ее надо себе выдумать. Если все вокруг правы, если взрослые, такие, как ее дядя и тетя, правы, тогда почему же они стали такими вялыми, мерзкими созданиями, почему сама жизнь отвергла их, словно они ей надоели? Зловещие марионетки, потускневшие с годами… Жизнь сурова к тем, кто ее не любит и ее предает. Она дает им шанс, дает время одуматься, все исправить, стать лучше, но если все остается по-старому, она стирает их с лица земли, или уродует, или топит в болоте скуки. Она берет под крыло тех, кто никогда не отчаивался, и награждает их красотой, благородством, изяществом, хитростью и мудростью. Взгляните на лица стариков: они все похожи, все поблекшие и в морщинах, но некоторые как будто светятся изнутри, и этот свет возвышает их над остальными, привлекает малых и юных, притягивает почести и поцелуи.

Клара не знала, как действует гений сна. Клара спала.

Спи, малышка Клара. Спи спокойно. Тебя никто и ничто не одолеет… Никогда ты не будешь одинокой, потому что всегда найдутся те, что узнают в тебе самих себя, узнают несгибаемое упорство, делающее честь роду человеческому, и придут к тебе, и найдут тебя, и соединятся с тобой. Ты излучаешь их общую силу, и ты за нее в ответе.

Именно эта сила, эта тайная убежденность, которую она никогда не могла выразить в словах, опасаясь немедленно утратить ее навсегда, проникла в ее спящее сознание и восстанавливала его по кусочку, как паззл.

Она спала, спала. И улыбка маленькой девочки, улыбка единственного человека, которого она бы хотела вернуть, охраняла ее во сне.

Она спала три долгих дня и три долгих ночи. Столько времени ей понадобилось, чтобы впитать в себя боль, опознать ее, потрогать пальцем — и победить, как побеждала все остальные. Ведь эта мука была на них похожа: похожа на то, как она ждала маминого взгляда, чтобы мама наконец превратила ее в единственную девочку на свете, и на то, как однажды ночью, съежившись у дверей гостиной, она поняла, что папа с мамой больше не вернутся, и на то, как она бежала за дядей, а он не удостаивал ее словом, и на то, как у стойки венецианского отделения «Америкэн Экспресс» вся боль Рафы клеймом отпечаталась на ее плоти…

А потом она открыла глаза.

Попросила воды, большой стакан воды, и подождала, пока тело отправит ей сигнал. Пошевелила рукой, потом ногой, поднесла руку к глазам, разжала один за другим пальцы, снова их сжала и не почувствовала ничего особенного. Все как всегда. И тогда ее переполнила невероятная легкость и невероятная благодарность.

— Я не заржавела, — прошептала она.

Бредит, подумал Филипп, склонившись над сестрой и заметив ее восхищенную улыбку.

— Все закончилось. Мне больше не страшно… Я не заржавела…

Она взяла руку брата и положила себе на сердце. В жестяной коробочке билось сердце, наполненное новой кровью, очищенное от всех болезней прошлого, от всей тяжести прошлого. Легкое сердце так и прыгало в ее груди: она даже испугалась, что оно выскочит наружу, и придержала его рукой.

— Видишь там свет? — спросила она брата, показывая на белый лучик, скользнувший между задернутых штор.

Он повернул голову и вгляделся. Раз сестре так нужно, чтобы он увидел, он увидит. Заметил дрожащее сияние между двумя полотнищами белой ткани.

— Там, — настаивала она, — между шторами…

Он сказал, что да. Видит.

— Это я, видишь, я… И на этот раз справилась сама, совсем одна. Без тебя и без никого…

Она улыбнулась ему. Уже не улыбкой путешественницы по сонным далям, бросающей свое тело во власти неведомых сил, а улыбкой настоящей женщины, его сестры, которая решила жить во что бы то ни стало.

Рафа сидит неподвижно. Он не может двигаться. Парализован своей виной, своей застарелой жаждой мести, которой так долго жил. Он не покидает мастерской. Задвинул засов. Больше никто к нему не войдет. Он ждет ее звонка. Как раньше. Ничего не может делать, только сидит в углу мастерской и ждет ее возвращения. На этот раз она ушла еще дальше, и с кем-то ему незнакомым. Молчать и ждать… Очередная их история, история без слов, когда все время и все пространство заполняется одним большим «прости», единственным лекарством от всех болезней.

Он может говорить только с Филиппом, потому что ему не нужно ничего говорить. Их обоих связывает беспомощное молчание, когда человек ничего не знает, хочет высказаться, объяснить — но не может. Он звонит Филиппу каждый день, утром и вечером. Спрашивает, есть ли новости. Филипп отвечает односложно — да, нет, и никогда не зовет к себе.

— Я подожду, — говорит Рафа. — Мне спешить некуда…

Он всегда произносит одни и те же слова, как молитвы в церковной службе, которые все знают наизусть, но повторяют от этого не менее пылко. Дыхание двух молчащих мужчин летит по телефонным проводам. Дыхание, которое красноречивее слов. Им не нужны ни упреки, ни сведение счетов, ни пустые сожаления, ни виноватые излияния.

— Я прошел тест. Отрицательный, — вскользь роняет Рафа однажды вечером.

— Я тоже, — говорит Филипп. — И у меня отрицательный.

— А у нее? — спрашивает Рафа.

— У нее брали кровь, ничего не нашли…

53
{"b":"143131","o":1}