Подождав, пока она выйдет, я попыталась запереться, но выяснила, что замок сняли. Тогда я придвинула низкий стул, стоявший у комода, и подсунула спинку под ручку – так я, по крайней мере, услышу, что она идет. Раздевшись как можно скорее, я залезла в горячую воду.
Когда я поднялась наверх, Элизабет сидела за кухонным столом, не трогая еду и сложив на коленях салфетку. На мне была купленная ею одежда: белая блузка и желтые брюки. Элизабет уставилась на меня, видимо поражаясь тому, как велики вещи. Брюки я закатала на талии и снизу, и все равно они свисали так, что трусы были бы видны, если бы не рубашка до колен. Я была на голову ниже большинства девочек в третьем классе и за июнь похудела на пять фунтов.
Когда я рассказала Мередит, почему похудела, та обозвала меня врушкой, но из приюта все равно забрала, дав ход официальному расследованию. Судья выслушал мою версию, а затем миссис Андерсон. В своем заявлении та написала: я не позволю вам называть себя преступницей за то, что отказалась потакать капризной девчонке, которая ничего не хочет есть. В итоге судья признал, что мы обе в чем-то правы, все время не сводя с меня суровых глаз, говоривших «сама виновата». Но он ошибся. Миссис Андерсон лгала. Мои недостатки не уместились бы и в книжечке Мередит, но кем-кем, а привередливым едоком я не была никогда.
Весь июнь миссис Андерсон заставляла меня доказывать, что я действительно голодна, а не придуриваюсь. Все началось с первого дня, как я попала в ее приют, – дня окончания школьных занятий. Джеки еще несколько недель назад заявила, что отказывается от меня, но согласилась оставить до конца учебного года. В новой комнате миссис Андерсон помогла мне разобрать вещи и спросила добреньким голоском, чем сразу вызвала мое подозрение, что из еды я люблю больше всего и меньше. Пиццу и замороженный горошек, ответила я. В тот вечер на ужин она подала мне тарелку гороха, заледенелого, из морозилки. Если я действительно голодна, сказала она, то съем все как миленькая. Я ушла. Миссис Андерсон повесила замки на холодильник и все кухонные шкафы.
В течение двух дней я выходила из комнаты лишь в туалет. Запахи еды регулярно проникали под дверь, звонил телефон, телевизор шумел то громче, то тише. Миссис Андерсон не приходила. Через сутки я позвонила Мередит, но та так привыкла к моим жалобам на голод, что не перезвонила. Потея и дрожа, вечером третьего дня я вернулась в столовую. Трясущимися руками попыталась отодвинуть тяжеленный стул от стола, а миссис Андерсон наблюдала. Бросив попытки, я проскользнула в щель между столом и спинкой стула, благо была тоненькой, как лист бумаги. Из тарелки на меня смотрели сморщенные заледенелые горошины. На плите шкворчало масло, и миссис Андерсон, глядя на меня поверх кухонного полотенца, начала читать лекцию о том, как сироты едят, чтобы залечить душевные раны. Но еда не должна служить утешением, проговорила она, когда я сунула в рот первую горошину. Та скатилась по языку и камнем застряла в горле. С усилием сглотнув, я съела вторую, все время считая. Меня поддерживал лишь запах жира и жареной пищи. Тридцать шесть. Тридцать семь. На тридцать восьмой я выблевала все обратно в тарелку. Попробуй еще раз, сказала она, кивнув на полупереваренную жижу. А сама села на барный табурет и стала доставать из сковородки дымящиеся куски мяса, откусывала и не сводила с меня глаз. Я попробовала. Так продолжалось несколько недель, пока Мередит не приехала для ежемесячной проверки, но к тому времени от меня осталась лишь тень.
Когда я вошла на кухню, Элизабет улыбнулась.
– Какая ты красавица, – сказала она, даже не пытаясь скрыть удивление. – А то под кетчупом и не видно было. Тебе лучше?
– Нет, – ответила я, хоть это и была неправда. Я и не припоминала дом, где мне бы разрешили принять ванну; у Джеки была ванна наверху, но детям на второй этаж подниматься запрещали. А до того я жила в малогабаритных квартирах с узкими душевыми кабинками, загроможденными гелями и кремами и поросшими многослойной плесенью. Помыться в горячей ванне было очень приятно, но сейчас, глядя на Элизабет, я думала лишь о том, чем мне придется заплатить за это удовольствие.
Вскарабкавшись на стул, я оказалась за кухонным столом. Еды тут было, наверное, человек на шесть. Огромные тарелки с пастой, толстые ломти грудинки, маленькие помидорчики, зеленые яблоки, плавленый сыр в прозрачном целлофане, даже ложка арахисового масла на белой полотняной салфетке. Так много, что и не пересчитать. Мое сердце забилось на всю комнату, а губы я втянула так, что их стало не видно. Значит, сейчас она заставит меня съесть все, что лежит на столе! Впервые за несколько месяцев голод словно испарился. Я смотрела на нее, ожидая приказа.
– Все, что любят дети. – Она обвела стол робкой рукой. – Угадала?
Я не ответила.
– Но ты вряд ли голодная, – добавила она, поняв, что от меня ответа не дождешься. – Судя по пятнам на ночнушке, ты сегодня много чего съела.
Я вздохнула с облегчением, на секунду расслабившись. А оглядев стол, заметила маленький букетик белых цветов. Перевязанный сиреневой лентой, он лежал на краешке моей тарелки с макаронами. Бросив взгляд на нежные лепестки, я отщелбанила его с тарелки. В голову лезли истории, рассказанные детьми из приюта, страшилки об отравлениях и госпитализациях. Я осмотрелась, проверяя, открыты или закрыты окна: вдруг придется спасаться бегством? В комнате с белой мебелью и антикварной утварью окно было лишь одно: маленький прямоугольничек над раковиной, с подоконником, уставленным миниатюрными бутылочками из синего стекла. Закрыто наглухо.
Я кивнула на букетик:
– Ты не имеешь права меня травить, давать лекарства, если я не хочу, и бить, даже если за дело. Таковы правила. – Произнося эти слова, я сурово смотрела через стол, надеясь, что угроза дойдет по адресу. Я не одного родителя упекла за шлепки.
– Хотела бы отравить – дала бы наперстянки или гортензии, а может, анемонов, в зависимости от того, насколько безболезненной решила бы сделать твою смерть и что бы этим стремилась сказать, – ответила она.
Тут мою ненависть к общению пересилило любопытство.
– О чем это ты?
– А это болотник, – продолжала она. – Болотник – символ гостеприимства. Вручая тебе букет болотника, я приглашаю тебя в свой дом и в свою жизнь. – Намотав на вилку макароны в сливочном соусе, она посмотрела мне прямо в глаза, и я поняла, что она не шутит.
– А по мне, так обычные ромашки, – ответила я. – И я по-прежнему считаю, что они ядовитые.
– Не ядовитые и не ромашки. Смотри – лепестков всего пять, а кажется, что десять. Каждая пара в центре соединяется.
Я взяла маленький букетик и вгляделась в белое соцветие. У стебля лепестки срастались, и каждый был в форме сердца.
– Характерно для рода гвоздичных, – добавила Элизабет, увидев, что я поняла. – Мы многие цветы называем ромашками, из разных семейств, но у ромашек обычно больше лепестков, и растут они отдельно друг от друга. Важно знать отличие, иначе смешаются смыслы. Ромашка означает невинность, а это совсем не одно и то же, что гостеприимство.
– Все равно не понимаю, что ты несешь, – брякнула я.
– Ты доела? – спросила Элизабет, опустив вилку. Я лишь отщипнула кусочек грудинки, но согласно кивнула. – Тогда пошли со мной, я покажу.
Она встала и повернулась, направившись в другой конец кухни. Я тут же набила один карман макаронами, а в другой вывалила всю тарелку помидоров. У задней двери Элизабет остановилась, но не обернулась. Тогда я оттянула гольфы и обложила ноги ломтиками сыра в целлофане. А прежде чем спрыгнуть со стула, схватила ложку с арахисовым маслом и, медленно облизывая ее, проследовала за Элизабет. Четыре деревянные ступени вели в большой цветущий сад.
– Я имею в виду язык цветов, – объяснила Элизабет. – Этот язык родом из Викторианской эпохи, как и твое имя. Люди тогда общались посредством цветов. Если мужчина дарил девушке букет цветов, та бежала домой и пыталась расшифровать его как тайное послание. Алые розы означали любовь, желтые – измену. Поэтому цветы для букета молодым людям приходилось выбирать с умом.