Начал шириться стон. Стоял и выл мужчина. Две женщины сидели на бордюре и выли. Руками они обхватили себе головы и лица. Еще одна женщина хотела загасить огонь, но удалось подобраться лишь так, чтобы помахать на человека курткой, стараясь его не задеть. Он слегка покачивался, а голова у него горела независимо от тела. В пламени случился разрыв.
Занялась его рубашка — ее духовно приняло воздухом в форме лоскутьев дымной материи, — и кожа у него потемнела и вспучилась, именно этот запах они теперь и уловили — смесь горелой плоти и бензина.
Рядом с его коленом торчком стояла канистра — она тоже горела, воспламенилась, когда он поджег себя. Вокруг никаких поющих монахов в охряных одеяниях, никаких монахинь в пестро-сером. Похоже, он все сделал сам.
Он молод — или нет. Принял решение из здравой убежденности. Им хотелось, чтобы он был молод и действовал по убеждениям. Эрик полагал, что даже полиции этого хотелось. Помешанный никому не нужен. Это обесчещивает их действия, их риск, всю работу, которую они вместе провели. Он не лицо без определенного места жительства в узком пенале палаты, время от времени страдающее тем и этим, кому что-то советуют голоса в голове.
Эрику хотелось вообразить боль этого человека, его выбор, ту неизмеримую волю, которую ему пришлось призвать. Он пытался представить человека в постели, сегодня утром, вот он искоса смотрит на стену, думает, что ему предстоит сделать вплоть до сего момента. Надо зайти в магазин и купить коробок спичек? Эрик вообразил телефонный звонок кому-то очень далеко, матери или любимой.
Теперь за дело взялись операторы — они бросили спецназ, отбивающий у захватчиков башню через дорогу. Выбежали на угол, широкие мужчины, мясистым спринтом, на плечах подскакивают камеры, и туго обступили горящего человека.
Эрик опустился в машину и сел на откидное сиденье, лицом к Видже Кински.
Но даже с избиениями и газом, со встряской взрывчатки, даже в атаке на инвестиционный банк — он считал, что во всей этой демонстрации что-то театральное, заискивающее даже, в этих парашютах и скейтбордах, в пенопластовой крысе, в тактическом ходе с перепрограммированием биржевых тикеров на поэзию и Карла Маркса. Ему подумалось, что Кински права, когда она говорила, что все это — рыночная фантазия. Между демонстрантами и полицией промелькнула тень транзакции. В протесте выражалась разновидность системной гигиены — очищение и смазка. Протест снова, в десятитысячный раз, свидетельствовал об изобретательной блистательности рыночной культуры, о ее способности подгонять свою форму под собственные гибкие цели, впитывая все вокруг.
Поглядим-ка. Человек в пламени. У Эрика за спиной все экраны пульсировали этим. И все действие поставлено на паузу, и демонстранты, и спецназ болтаются без дела, лишь камеры суетятся. Что от этого изменилось? Всё, подумал он. Кински неправа. Рынок не тотален. Он не может присвоить этого человека или ассимилировать его поступок. Только не эту наглядность и не этот ужас. До такого ему не дотянуться.
Репортажи отражались у нее на лице. Она приуныла. Салон сужался кзади, а оттого ее сиденье обретало власть, обычно на этом месте сидел, конечно, он сам, и Эрик знал, как ей нравится устраиваться в кресле, обитом перчаточной кожей, и плыть через весь город днем или ночью, вещая с амвона. Но теперь она была подавлена и на него не смотрела.
— Не оригинально, — в конце концов произнесла она.
— Эй. А что оригинально? Он же это сделал, правда?
— Это присвоение.
— Он облился бензином и чиркнул спичкой.
— Все эти вьетнамские монахи, один за другим — и все в позе лотоса. [17]
— Вообрази боль. Посиди и почувствуй.
— Сжигают себя беспрестанно.
— Что-то сказать. Чтобы люди задумались.
— Не оригинально, — сказала она.
— Надо быть буддистом, чтобы к нему отнеслись всерьез? Он совершил серьезный поступок. Отнял у себя жизнь. Разве этого мало, чтобы показать всем, что не шутишь?
С ним хотел поговорить Торваль. Дверь помяли и выгнули, Торваль не сразу ее открыл. Эрик, сгорбившись, двинулся к выходу, минуя Кински, но она даже не взглянула на него.
В толпе медленно перемещались санитары «Скорой помощи», расчищая носилками дорогу. На боковых улицах выли сирены.
Тело уже перестало гореть и по-прежнему сидело прямо, истекая пар а ми и дымкой. Вонь усилилась, ее разносило ветром. А тот окреп, нес бурю, и вдали гремел гром.
У борта автомобиля два человека пребывали в состоянии официального избегания друг друга, глядели мимо. Машина присела контуженная. Ее всю измазали черно-красным. Десятки синяков и пробоев, длинные борозды царапин, обесцвеченные полосы от столкновений. Были места, где пятнами пентименто под росчерками граффити сохранились кляксы мочи.
Торваль сказал:
— Только что.
— Что?
— Сообщение из комплекса. Касательно вашей безопасности.
— Поздновато они, нет?
— Это конкретно и настоятельно.
— Значит, была угроза.
— Оценка — достоверно, красная. Высочайший порядок безотлагательности. Это значит, что нападение уже происходит.
— Вот мы и узнали.
— И теперь нам нужно действовать сообразно тому, что мы знаем.
— Но мы все равно хотим того, что мы хотим, — сказал Эрик.
Торваль подкорректировал точку зрения. Посмотрел на Эрика. Казалось, это огромный проступок, нарушение логики кодированных взглядов, оттенков голоса и прочих жестикуляционных параметров их частных условий соотнесения друг с другом. Он впервые рассматривал Эрика настолько открыто. Смотрел и кивал, следуя мрачному ходу какой-то мысли.
— Мы хотим подстричься, — сообщил ему Эрик.
Он видел, как лейтенант полиции несет рацию. Что пришло ему на ум, когда он это увидел? Ему хотелось спросить у человека, зачем он до сих пор использует это приспособление, по-прежнему называет его так, как он его называет, зачем тащит это межеумочное сокращение из эпохи промышленных излишеств в интеллектные пространства, выстроенные на лучах света.
Он вернулся в машину дожидаться, когда наконец распутается пробка. Люди начали отступать — у некоторых банданы по-прежнему предохраняли лица от жжения слезоточивого газа и щупов полицейских камер. Происходили мелкие стычки, но немного и разрозненные, мужчины и женщины бежали по битому стеклу, усыпавшему тротуары, кто-то освистывал полицейских-стоиков, размещенных на островке безопасности.
Он рассказал Кински, что услышал.
— Они считают, что угроза достоверна?
— Статус — настоятельная.
Она пришла в восторг. Снова стала собой, сама себе улыбаясь. Потом взглянула на него и разлилась смехом. Эрик не очень понял, что здесь смешного, но поймал себя на том, что и сам хохочет. Ему было определенно, четко вытравленно. Он ощущал в себе всплеск самореализации, и тот усиливался и прояснялся.
— Интересно, правда? — спросила она.
Он подождал.
— Про людей и бессмертие.
Обожженное тело завернули и укатили полусидячим, а крысы заполонили улицы, а уже прилетели первые капли дождя, и свет радикально изменялся сверхъестественным образом, который совершенно естественен, разумеется, раз все электрическое предчувствие, оседлавшее небо, — лишь драма, сотворенная людьми.
— Ты живешь в башне, что взмывает в небеса, и ее за это Господь не карает.
Она сочла, что это забавно.
— И ты себе купил самолет. Чуть не забыла. Советский или бывший советский. Стратегический бомбардировщик. Способный разнести небольшой городок. Это так?
— Это старый «Ту-160». [18]НАТО зовет его «Блэкджек-А». Поставлен на вооружение году в 88-м. Оснащен ядерными бомбами и крылатыми ракетами, — сказал он. — Только они в сделку не входили.
Она захлопала в ладоши, счастливая, очарованная.