В скверике через дорогу стояли стилизованные железные деревца и бронзовые фонтаны, на дне всеми цветами радуги переливались разбросанные монетки. Мужчина в женской одежде выгуливал семерку элегантных собак.
Ему нравилось, что машины практически неотличимы друг от друга. Самому хотелось такой автомобиль, поскольку это платоническая копия, несмотря на размер, не обладающая собственной плотностью, скорее идея, нежели объект. Но он знал, что это не так. Такое он говорил, исключительно чтобы произвести впечатление, сам же не верил ни секунды. Секунду, то есть, верил, но едва-едва. Ему хотелось машину не только потому, что она чрезмерного размера, но потому, что она чрезмерна агрессивно, презрительно, метастатически — неохватный мутант, встающий на пути у любых доводов против себя.
Его начальник службы безопасности любил эту машину за ее обезличенность. Длинные белые лимузины давно стали самым незаметным транспортным средством в городе. Он теперь ждал на тротуаре — Торваль, лысый, шеи нет, казалось, голова у него отвинчивается на техобслуживание.
— Куда? — спросил он.
— Хочу подстричься.
— В городе президент.
— Нам до лампочки. Нам нужно подстричься. Нам надо на другой конец города.
— Пробки будут разговаривать с вами четверть-дюймами.
— Известное дело. О каком президенте речь?
— Соединенных Штатов. Все перегородят, — сообщил он. — Целые улицы сотрут с карты.
— Покажи мою машину, — сказал он начальнику.
Шофер придержал дверцу, изготовясь обежать машину сзади к своей двери, что в тридцати пяти футах. Где заканчивался ряд белых лимузинов — параллельно входу в Японское общество, [4]— начинался другой: городских легковых, черных или сине-фиолетовых, и шоферы там ждали работников дипломатических миссий, делегатов, консулов и атташе в темных очках.
Торваль сел к шоферу впереди, где в приборную доску встроены компьютерные экраны, а внизу ветрового стекла — монитор ночного видения, производное инфракрасной камеры, вмонтированной в решетку радиатора.
В машине его ждал Шайнер — руководитель отдела технологических разработок, мелкий, с мальчишеским лицом. На Шайнера он больше не смотрел. Уже три года. Только посмотришь — и все ясно. Виден костный мозг в мензурке. На нем была линялая рубашка и джинсы, а сидел он, мастурбационно скрючившись.
— Так что мы узнали?
— Наша система надежна. Мы неприступны. Никаких вредоносных программ, — ответил Шайнер.
— И тем не менее.
— Эрик, нет. Мы все тесты прогнали. Никто систему не завешивает, нашими сайтами не манипулирует.
— И когда мы все это сделали?
— Вчера. В комплексе. Наша команда быстрого реагирования. Уязвимой точки входа нет. Наш страховщик провел анализ угроз. У нас буфер против атак.
— Повсюду.
— Да.
— Включая машину.
— Включая, абсолютно, да.
— Мою машину. Эту машину.
— Эрик, да, прошу тебя.
— Мы с тобой вместе со времен того паршивенького стартапа. Скажи мне еще раз, что тебе по-прежнему хватает выдержки на эту работу. Преданности.
— Эта машина. Твоя машина.
— Непреклонной воли. Потому что мне все время рассказывают про нашу легенду. Мы все молоды, умны, и воспитали нас волки. Однако репутация — явление нежное. Человек взлетает словом и падает слогом. Я знаю, что не у того спрашиваю.
— Что?
— Где вчера вечером была машина после того, как мы прогнали тесты?
— Не знаю.
— Куда по ночам вообще ездят все эти лимузины?
Шайнер уныло просел в глубины вопроса.
— Я знаю, что меняю тему. Мало сплю. Смотрю на книги и пью бренди. Но что происходит с вытянутыми лимузинами, которые целыми днями рыщут по неугомонному городу? Где они ночуют?
Машина застряла в пробке, не доехав до Второй авеню. Он сидел в клубном кресле в заднем конце салона, смотрел на батарею видеотерминальных устройств. На каждом экране — попурри данных, текучие знаки и хребты графиков, пульсируют многоцветные числа. Он впитывал материал пару долгих недвижных секунд, не обращая внимания на звуки речи, издававшиеся лакированными головами. Еще микроволновка и кардиомонитор. Он взглянул на скрытую камеру на вертлюге, и она глянула на него. Бывало, он держал это пространство руками, но теперь всё. Контекст почти бесконтактный. По слову его большинство систем включается, от одного взмаха руки пустеют мониторы.
Сбоку втиснулось такси, водитель жал на клаксон. Это разбудило сотню других клаксонов.
Шайнер поерзал на откидном сиденье у встроенного бара, лицом назад. Он цедил свежевыжатый апельсиновый сок через пластиковую соломинку, торчавшую из стакана под тупым углом. Между приемами жидкости он, похоже, что-то насвистывал в стебель соломинки.
Эрик спросил:
— Что?
Шайнер поднял голову.
— У тебя бывает иногда чувство, когда ты не знаешь, что происходит? — спросил он.
— Мне переспрашивать, что ты имеешь в виду?
Шайнер говорил в соломинку, словно она бортовое передающее устройство.
— Весь этот оптимизм, весь расцвет и парение. Все бац — и происходит. Одновременно то и это. Протягиваю руку — и что я чувствую? Я знаю, что каждые десять минут ты анализируешь тысячи разных вещей. Паттерны, коэффициенты, индексы, целые поля информации. Я обожаю информацию. Она у нас сладость и свет. [5]Такое чудо, что ебтвоюмать. И для нас в мире есть смысл. Люди едят и спят под сенью того, что мы делаем. Но в то же время — что?
Повисла долгая пауза. Наконец он посмотрел на Шайнера. Что он ему сказал? Реплика не прозвучала направленно: остро и резко. Вообще-то ничего он и не сказал.
Они сидели в прибое клаксонов. Шум звучал так, что Эрику не хотелось его отменить. Тональность какой-то подлежащей боли, причитания столь древнего, что казалось первобытным. Ему представились оборванные шайки мужчин — церемонно ревут, ячейки общества учреждены ради убийства и поедания. Сырое мясо. Вот к чему этот зов, эта тяжкая нужда. Сегодня в кулере ехали напитки. Для микроволновки — ничего существенного.
Шайнер спросил:
— А мы по особому поводу в машине, а не в конторе?
— Откуда ты знаешь, что мы в машине, а не в конторе?
— Если я отвечу.
— На основании какого допущения?
— Я знаю, что отвечу полуумно, но главным образом — поверхностно и на некоем уровне, вероятно, неточно. И ты будешь меня жалеть за то, что я вообще родился.
— Мы в машине потому, что мне нужно подстричься.
— Позвал бы цирюльника в контору. Там и подстригся бы. Или в машину бы вызвал. Спустился, подстригся и вернулся в кабинет.
— У стрижки же что. Ассоциации. Календарь на стене. Повсюду зеркала. А тут кресла нет. Ничто не вращается, кроме камеры.
Он повернулся в кресле и посмотрел, как камера наблюдения повела его. Раньше его изображение было доступно почти все время, потоковое видео шло из машины по всему свету, из самолета, из кабинета, из отдельных точек в квартире. Но следовало блюсти безопасность, и теперь камера работала в замкнутой системе. На постоянной вахте перед тремя мониторами в кабинетике без окон — медсестра и два вооруженных охранника. Слово «контора» теперь устарело. У него нулевая насыщенность.
Он глянул сквозь одностороннее стекло слева. Не сразу понял, что знает женщину на заднем сиденье такси. Это его жена двадцатидвухдневной давности Элиза Шифрин — поэтесса, по праву крови наследующая сказочное банковское состояние европейских и мировых Шифринов.
Он кодировал слово Торвалю впереди. После чего вышел на дорогу и постучал в окно такси. Она ему улыбнулась, удивилась. Ей за двадцать — травленая тонкость черт и большие безыскусные глаза. В красоте ее присутствовало что-то отстраненное. Это интриговало, хотя, может, и нет. Голову на длинной тонкой шее она держала чуть вперед. Смеялась неожиданно — чуть утомленно и опытно, и еще ему нравилось, как она подносит палец к губам, когда ей хочется задуматься. А стихи у нее говно.