А она… видишь, как получилось. Она про Джимку Никите специально наврала, чтобы помучить. А сама тут же притащила его обратно. Она ведь, если разобраться, нормальная девчонка, добрая. За Джимку я ей простила все. Даже письмо. Это она его Толику сдала, больше некому. Наверное, когда свою валентинку Никите передавала, там такая кутерьма творилась на балу. А может, и случайно нашла. Ладно, это неважно. Я тоже хороша, если подумать.
Но я буду исправляться. Я такая счастливая, что всех люблю, целый мир. И тебя тоже люблю, хоть ты мне и не пишешь. Слышишь, Егор? Я тебя тоже люблю! Раньше бы померла от стыда, если б такое написала. А теперь ничего, не страшно. Ладно, обнимаю, чудовище монгольское! Ты должен мне тридцать три письма. Или давай перейдем на скайп, жертва технического прогресса, я вчера поставила. Писем-то от тебя все равно не дождешься».
За окном снова крутила пурга, и не было этому ни конца ни края.
Глава 8
Мартовское солнце
– Смотри, уже проталины у берега. Джимка, куда полез?
– Да пусть лезет, ему же интересно, там воды с палец. Первая весна у парня.
– А я в детстве, когда был маленьким, думал, что снег прилетает прямо со звезд.
– А я снежок однажды спрятала в морозильнике.
– И что?
– Год там пролежал, а потом, перед отъездом, я его с балкона кинула.
– А что ты будешь делать летом, Динка?
Динка отстранилась, замолчала. Она умела внезапно, среди веселья, становиться серьезной.
– Не знаю, Никита. Я пока тут останусь. Потом папе дадут новое направление, он мне уже писал. Опять куда-нибудь переведут… Конечно, я хочу здесь, с тобой школу закончить. И мне родители разрешат, наверно. Но потом ведь ты поедешь в Москву, верно?
– Да.
Под ногами захрустел тонкий ледок, они вышли к обледенелым камням на краю городского пляжа. Белое озеро мягко светилось впереди, сливаясь с пасмурным небом.
– А я раньше хотела в университет, а теперь решила стать кинологом. В питомнике работать, собак дрессировать.
– У нас такого нет.
– Да… точно. Может быть, мы разъедемся…
– А хочешь, я упаду на колени и поклянусь…
– С ума сошел, перестань! Знаешь, Никита, я поняла: любовь – это свобода. Любовь ничего не требует, наоборот. Ее так много, через край хлещет. Я тебя люблю без всяких клятв, просто потому, что хочу любить. Это счастье, что мы сейчас вместе! И даже если разъедемся, я все равно буду счастлива, что ты у меня был!
– А я не согласен на разъезд. С кем я тогда буду целоваться? – Никита притянул ее к себе.
– А вон, с Джимкой! – Она вывернулась и, хохоча, помчалась по тропе к лесу.
* * *
Динка шла по городу. В ушах, плотно прикрытых тяжелыми наушниками, грохотала музыка. Как море – накатывая и отступая в такт шагам. А навстречу ей сорвались с цепей злые февральские ветра – так выло, мело и залепляло лицо взбесившимся снегом. Порой метель наждаком шваркала по лицу, и невозможно было открыть рот, чтобы вздохнуть. Тогда она пряталась за угол и пережидала несколько блаженных минут в затишье, глядя, как между домами крутятся косматые снеговороты, как гудят деревья, как на глазах заметает ее следы. Ей было жарко.
– Я ничего не боюсь, – твердила она себе. – Я ничего не боюсь, я очень храбрая, прям как Джек Воробей.
А февраль, казалось, хотел напоследок вытрясти из города всю душу.
– Надо беречь тех… кого мы приручили, – шептала Динка, не разжимая губ, и порой смеялась беззвучным горячим смехом.
Правда, ей было смешно.
И страшно.
В подъезде она потопала ногами, отчего на полу немедленно образовался небольшой сугроб. Впрочем, снегу еще оставалось навалом – он облепил капюшон, шарф, рюкзачок, намертво заледенел на ботинках и набился в меховой воротник. Динка постучала по ботинкам замороженными варежками, махнула рукой и поднялась на второй этаж.
Замерла перед звонком на секунду.
Выключила плеер.
Тишина, настоянная на вое ветра, показалась ей громче музыки.
Она позвонила и постаралась принять самый независимый вид.
Толик открыл ей босиком. Открыл, да так и остался стоять на пороге, в растянутом домашнем свитере, в синих, потертых на коленях джинсах. Знаменитая челка лохмато падала на один глаз.
– Привет!
– Э… да, привет, конечно.
– Чего не пускаешь?
– О, извини. То есть – заходи. Я думал, это перепись пришла, населения.
Толик подвинулся, она шагнула в сумрачную маленькую прихожую, покосилась на лосиные рога, которые раскинулись над дверью. Толик одной рукой пригладил волосы, другой торопливо подтянул штаны. Вид у него был такой, словно к нему явилось привидение и сейчас пригласит его на экскурсию в подземный мир. В персональном черном гробу, разумеется.
– Где письмо?
Толик помрачнел, дернул плечом.
– Я его… погоди.
Он исчез в комнате, пошуршал там (под кроватью прятал, что ли?) и вынес знакомый толстый конверт. В тепле снег начал таять, и Динка услышала, как капля, сорвавшись с воротника, шлепнулась на линолеум.
– Читал?
– Ну, читал.
Толик мрачно поджимал под себя то одну босую ногу, то другую. Сквозняк свистел по полу.
– И как? Понравилось? Хорошо пишу?
Он помалкивал.
Динка открыла конверт, всмотрелась в исписанные от руки листочки. Вспомнила, как у нее тогда устала ладонь, с непривычки: все-таки ручкой писать – это не на компьютере щелкать. Улыбнулась и прочла вслух:
«…Иногда я всматриваюсь в твои глаза, пытаясь понять – кто ты? Кого впускаю я в свою жизнь? У тебя красивые глаза. Они меняют цвет, не знаю уж, отчего – то ли от погоды, то ли от настроения. Красивые глаза, красивые губы – знаешь, мне почему-то кажется, что они пахнут смородиной. А ресницы тебе точно загибал ангел, дул и загибал, такие густые…»
Толик вздохнул.
«…Я наконец-то поняла, что такое свобода. Свобода – когда ничего не боишься. Я знаю, что ты не мой парень, знаю, что ты любишь другую – но пишу это и не боюсь. В детстве мне всегда хотелось лизнуть железо в мороз, пусть потом придется сплевывать кровью, и сейчас я чувствую то же самое…»
«…я часто вижу свою смерть – она, как большая волчица, идет мне навстречу. Волки не сторонятся друг друга. Но рядом с тобой я перестаю чувствовать себя зверем, которого загнали в темный лес. Просто девчонкой – и я очень люблю тебя, мне все время хочется говорить о тебе и смеяться…»
Динка опустила листочки. Толик смотрел вверх, будто на потолке у него был прикручен как минимум телевизор. Эти слова он почему-то запомнил с первого раза. И теперь они вспыхивали у него перед глазами, прожигали насквозь. Разве не танцевали они на пустой, темной площади, чувствуя, как в ушах пульсирует танго, чувствуя, что весь мир закручивается вокруг них? Так почему же? Почему не он? Почему опять Никита, спокойный как танк, как мамонт, как бронтозавр… этот увалень, пельмень, чебурек хренов, почему опять он?! Почему все девчонки любят его, Толика, стоит ему только пальцами щелкнуть… все, кроме тех, которые нужны ему по-настоящему?
Сволочной мир! Толик сжал зубы, потому что… потому что ему тоже хотелось разреветься! В носу нестерпимо покалывало. Он ненавидел слезы. Последний раз он плакал лет в семь, в первом классе, забившись в угол за плотную штору, да и то – не плакал, а отчаянно боролся со слезами. Он тогда старался загнать их внутрь. Закусив губу, закидывал голову вверх, чтобы они втекли обратно, под веки. Ничего не помогало. Дыхание рвалось, он вытирал проклятую соленую воду рукавами, промокшими по краям. Но она все текла, текла по щекам, щеки щипало, нос распух, скулы свело от судорожного желания удержать боль в себе, не дать ей прорваться наружу… Иначе все снова сбегутся – и будут показывать пальцами, смеяться в лицо, улюлюкать вслед. Поэтому он сжимал край подоконника, а слезы беззвучно капали, капали и исчезали в растрепанной зелени какого-то несчастного цветка.
И теперь рядом с этой девчонкой он ощущал все ту же предательскую водичку, подбиравшуюся изнутри. Нет, ни за что! Это все Динка… она как-то действует на него, а сама, наверно, уже кривит презрительно уголки рта. Толик повторил про себя свое тайное правило: «Они никогда не увидят моих слез… они никогда не увидят моих слез… они никогда не увидят моих слез… я всегда буду побеждать, всегда, всегда!» – и наконец поглядел на проклятую девчонку. Чего она ждет? Чего бы ни ждала, не дождется. Пусть издевается. Посмотрим еще, кто кого.