- Знаете, когда они по-настоящему счастливы? Когда есть повод разместить в газетах рекламу в черной рамочке. Некрологи умерших авторов то есть. Для них это единственный способ ощутить свою причастность к великой традиции.
- Он просто хотел бы, чтобы вы ему позвонили. По его словам, дело весьма важное.
Он медленно поворачивал голову, пока зажатая в зубах сигарета не соприкоснулась с горящей спичкой.
- Чем больше книг они выпускают, тем мы слабее. Тайный двигатель издательского мира - надежда превратить писателей в безобидных овечек.
- Вам нравится балансировать на грани фанатизма. Поверьте, я тоже этим грешу. Но, послушайте, что может быть безобиднее чистого фантазерства? Вы хотите играть в бейсбол, не выходя за порог дома. Пусть это только метафора, наивная мечта, но на ней-то и держится популярность ваших книг, согласны? Вы говорите об утраченной игре, которую пытаетесь возродить, когда пишете. А если она все-таки не утрачена? Когда вы работаете над книгой, вы к чему-то стремитесь - и разве это "что-то" не совпадает с тем, что люди видят в вашем творчестве?
- Я знаю только то, что сам вижу. Или чего не вижу.
- Поподробнее, пожалуйста.
Он бросил спичку в пепельницу на столе.
- Истина ждет писателя в конце каждой фразы. Важно вовремя поставить точку - подловить момент, но этому постепенно обучаешься. В формальном плане истина - это ритм фразы. Амплитуда колебаний, так сказать. Свинг, так сказать. Если же брать глубже, истина - внутренняя честность писателя на его войне с языком. Я всегда воспринимал себя через синтаксис. Работая над фразой, я начинаю узнавать в ней себя, слово за словом. Язык моих книг сформировал меня как человека. Когда фраза получается, в ней есть нравственная сила. В ней звенит авторская жажда жизни. Чем больше я втягиваюсь в процесс настройки фразы, в работу с ритмом, с силлабикой, тем лучше узнаю себя. Я выковывал фразы этой книги старательно и долго - но они так и остались грубыми заготовками, потому что я перестал видеть себя в языке. Я больше не вижу матча, который комментирую, - трансляция прервана. Больше нет той плетки, которой жизнь меня подгоняла, заставляла доверять миру. Эта книга и эти годы меня укатали. Я забыл, что значит писать. Забыл свое собственное первое правило: "Не усложняй, Билл". Смелости и упорства у меня маловато. Я выдохся. Устал бороться с течением. Обходился приблизительными аналогами. Это книга какого-то другого автора. Вымученная, нескладная - я-то чувствую. Я обманом заставлял себя продолжать работу, надеяться на авось. Думаете, я преувеличиваю? Я никак не перестану возиться с книгой, которая мертва.
- А Скотт знает, что у вас на душе?
- Скотт? Скотт смекнул раньше меня. Скотт против публикации.
- Против? Какая глупость!
- Нет, не глупость. Вот именно, что не глупость.
- Когда вы закончите работу?
- Закончу? Это она меня прикончила. Книга уже два года как готова. Но я переделываю страницу за страницей, а потом опять начинаю чистить. Теперь я пишу, чтобы выжить, чтобы заставить сердце биться.
- Покажите ее кому-нибудь еще.
- Скотт не дурак. И врать он мне не станет.
- Но это частное мнение одного-единственного человека.
- С ним согласится всякий, кто будет судить беспристрастно. Как же больно знать, что приговор справедлив. И как лезешь из кожи вон, пытаясь увильнуть от него, скомкать, сжечь. А если кто узнает? Сразу же раззвонят, и тогда - все.
- Допишете, опубликуете и вытерпите все, что за этим последует.
- Опубликую.
- Все просто, Билл.
- Пустяк, конечно, - собраться с духом, сдвинуться с мертвой точки, прыгнуть в омут.
- И перестаньте переписывать страницу за страницей. Книга закончена. Мне не хотелось бы выдавать простые решения за панацею. Но раз она готова - оставьте ее в покое.
Заглянув ему в глаза, Брита увидела: каменная сдержанность дрогнула под натиском эмоций, зрачки засияли паническим, каким-то ребяческим блеском. Безыскусным, как молитва на смертном одре. Брита попыталась запечатлеть это на пленке. По лицу Билла медленно разливалась смертельная усталость, делая его монохромным и двумерным; нависшие брови, губы в трещинах, шея в жестких, точно деревянных, складках, застарелое недоумение и раскаяние. Она подошла ближе, навела на резкость и все снимала, снимала, а он стоял как вкопанный, глядя в объектив печальными, сияющими глазами.
За ланчем Скотт рассказал ей о своих скитаниях десятилетней давности: как в Афинах, больной и без гроша в кармане, пытался стрелять у туристов американские доллары - хотел купить билет на автобус, который с наркоманской удалью примерно за сто часов беспрерывной жути, напролом через войны и снежные лавины, доставляет тебя в Гималаи, - но все как-то не везло. Выйдя на главную площадь, он увидел скопление людей у входа в красивый старинный отель, названия которого сейчас уже не припомнит, - что-то связанное с Европой.
- "Гранд-Бретань".
Точно. Там были операторы с камерами, какие-то господа, похожие на высокопоставленных чиновников, а также пять-шесть десятков обычных прохожих; Скотт подошел поближе и увидел на верхних ступенях лестницы, ведущей к входу в отель, человека в клетчатом головном платке и кителе цвета хаки, невысокого, с колючей бородой: это был Ясир Арафат, приветливо махавший рукой людям на тротуаре. Когда из дверей вышел какой-то постоялец отеля, Арафат улыбнулся и кивнул ему, а люди в толпе заулыбались в ответ. Тогда Арафат что-то сказал одному из чиновников, тот рассмеялся, и на тротуаре опять все заулыбались. Скотт поймал себя на том, что широко ухмыляется. Почувствовал, как растянулась кожа на лице, огляделся по сторонам, и окружающие отвечали на его взгляд улыбкой, - очевидно, всем казалось, что стоять здесь очень славно. И Арафат снова улыбнулся, беседуя с чиновниками, картинно жестикулируя перед объективами, показал на дверь и направился к ней. Все зааплодировали. Кто-то пожал Арафату руку, и аплодисменты стали еще громче. Надо же, позволяет незнакомым людям пожимать себе руку. Скотт улыбался, и хлопал, и видел, как хлопают люди на ступенях. Когда Арафат скрылся в отеле, люди на тротуаре, не переставая улыбаться, разразились прощальной овацией. Им хотелось сделать ему приятное.
- А в Гималаи вы попали?
- Я попал в Миннеаполис. Вернулся в университет, проучился еще один год, а потом снова послал все куда подальше, снова бросился в омут наркоты и небытия. Хотя даже сам понимал, что поступаю далеко не оригинально. Какое-то время проработал продавцом в обувном магазине, где полы были устланы толстенными коврами. Кто-то дал мне почитать первый роман Билла, и я завопил: "Ух ты, это что ж такое?" Книга-то про меня - как ему это удалось? Я заставлял себя читать медленно, чтобы не сбрендить от счастья. Я узнавал себя. Книга была моя.
0 том, что творится в моей голове и душе. Он уловил, как все возвращается на круги своя. Как, за что ни схватись, любая мелочь оказывается частью единой мозаики и ничто не забывается окончательно.
- Да. В каждой фразе - бездна воспоминаний.
- Читая Билла, я вспоминаю кое-какие фотографии - вы их, наверно, знаете. Щитовые дома на краю пустыни и чувство, будто откуда-то из-за границ кадра надвигается беда. Тот гениальный снимок Уиногранда [12]: маленький ребенок у гаража, опрокинутый трехколесный велосипед и тень грозовой тучи на голых холмах.
- Да, знаю, замечательная работа.
- Доедайте. Я покажу вам чердак.
- Почему вы против публикации?
- Это ему решать. Он делает, что хочет. Но он сам вам скажет, что книга недотягивает до планки. Катастрофически недотягивает. Билл работал над этой книгой двадцать три года. Работал с перерывами. Бросал и возвращался. Переделает и убирает с глаз долой. Берется писать новую и возвращается к этой. Уезжает куда-нибудь, возвращается, возобновляет работу, бьет кулаком по столу и убегает, и опять за стол, три года ишачит каждый день, без выходных, откладывает книгу, снова берет, обнюхивает, взвешивает, переделывает, откладывает, принимается писать что-то новое, уезжает, возвращается.