- Мы в комнате одни, и между нами происходит этот загадочный обмен. Что я даю вам? И чем вы меня оделяете - или, наоборот, отнимаете что- то? Что вы во мне изменяете? Я ведь физически чувствую, что меняюсь, - словно электрический ток прямо под кожей. Вы меня выдумываете, пока работаете? Или я сам под себя подделываюсь? И с каких это, собственно, пор женщины стали фотографировать мужчин?
- Вернусь домой - посмотрю в энциклопедии.
- Мы с вами на редкость хорошо ладим.
- Теперь - да, когда перешли на другую тему.
- Я без зазрения совести теряю целое рабочее утро.
- И не только утро. Не забывайте, едва ваш портрет будет опубликован, от вас будут ждать абсолютного сходства с ним. И всякий, кому вы попадетесь на глаза, обязательно усомнится в вашем праве отличаться от собственной фотокарточки.
- Я стал чужим сырьем. Вашим, Брита. Есть жизнь, и есть акт потребления. Вокруг нас все работает на то, чтобы придать нашей жизни законченную форму, зафиксировать ее на пленке или на бумаге. Влюбленная парочка ссорится на заднем сиденье такси - и в этом таится вопрос. Кто напишет книгу, кто сыграет эту парочку в кино? Все стремится к своему утрированному варианту. Скажем иначе. Событие не происходит в реальности, пока у него нет потребителей. Скажем иначе. Реальность вытесняется аурой. Один человек порезался, когда брился, - и другого тут же нанимают писать историю пореза. Каждую мелочь выставляют под свет софитов. Вот я в вашем объективе. И уже совсем другим себя вижу. Я уже себе не родной, а двоюродный или троюродный.
- Между прочим, никто вам не мешает взглянуть на себя иными глазами. Просто диву даешься, как глубоко можно проникнуть благодаря изображению. Обнажается то, что ты, казалось бы, от всех скрываешь. Иногда какая-то новая грань родной матери, отца, сына. Бац - вот, оказывается, как оно на самом деле. Подносишь к глазам любительское фото, видишь собственное лицо, полускрытое тенью, - а в действительности это твой отец заснят.
- Да, вы и вправду готовите тело к погребению.
- Никаких таинств - только бумага да химикаты.
- Румяните мне щеки. Натираете воском руки и губы. Но когда я по-настоящему умру, люди будут думать, что я живу на вашем снимке.
- В прошлом году я ездила в Чили и познакомилась там с одним редактором. Он отсидел в тюрьме за то, что его журнал напечатал карикатуры на генерала Пиночета. Обвинение формулировалось так: "За убийство образа генерала".
- Вполне логично.
- Вам не надоело еще? Понимаете, я иногда не осознаю, до какой степени присваиваю себе сессию. В определенный момент превращаюсь в жуткую собственницу. По мелочам-то я уступчивая и сговорчивая. Но ядро работы, все, что в кадре, - никому не уступлю.
- По-моему, эти фотографии мне еще нужнее, чем вам. Монолит, который я создал, должен быть разрушен. Я боюсь выезжать из дома, боюсь сунуться в распоследнюю кафешку в ближайшем придорожном городке. Потому что твердо уверен: серьезные охотники с мобильниками и телеобъективами подбираются все ближе. Выбрав такую жизнь, мигом понимаешь, каково существовать по законам безостановочного религиозного ритуала. Полумерами обходиться невозможно. Все наши телодвижения - ритуальные телодвижения. За исключением собственно работы, все, что мы делаем, связано с конспирацией, маскировкой, заметанием следов. Скотт разрабатывает маршруты недальних поездок, которые я иногда совершаю, - скажем, к врачу. Есть свой регламент для людей, которых приходится допускать в дом. Сантехников там, посыльных. Такой вот образ жизни - с виду безумный, но с железной внутренней логикой. Так религия управляет жизнью. Так болезнь управляет жизнью. Существует некая сила, абсолютно не зависящая от моего сознательного выбора. Причем сердитая и злопамятная. Видимо, произошло вот что: мне очень не хотелось испытывать те же чувства, что испытывают остальные. У меня своя космология страдания. Оставьте меня с ней наедине. Не глазейте на меня, не просите автографов на моих книгах, не показывайте на меня пальцем на улице, не подползайте ко мне с диктофоном на поясе. И главное, не фотографируйте меня. За эту треклятую жизнь в подполье я заплатил ужасную цену. И в конце концов такая ситуация мне осточертела.
Он говорил тихо, глядя не на нее, а куда-то вбок. Казалось, он сам узнаёт все это впервые, наконец-то слышит. И дивится, до чего же странно звучит. Не может уразуметь, как же так получилось, как неискушенный юноша, испугавшийся, что машина славы автоматически отутюжит его и отлакирует, старавшийся оградить то, что сотворил, страшно застенчивый, склонный видеть себя в слегка романтическом свете, спустя много лет очнулся - и обнаружил, что вожделенное полное уединение стало для него тюрьмой.
- Вы там случайно не начали увядать?
- Нет.
- Я забываю, как моя самозабвенная работа изматывает окружающих. Когда дело касается съемки, у меня ни стыда, ни совести. Я жду от модели не меньшей одержимости, чем от себя.
- Для меня это не работа.
- Мы все-таки делаем фотографии вместе.
- Работа - это другое. За работу я берусь, чтобы испортить себе настроение.
- А разве хорошее настроение - наша обязанность?
- Вот именно. Когда я был маленький, я сам для себя комментировал бейсбольные матчи. Сидел у себя в комнате, выдумывал матчи и, не жалея связок, описывал игру с начала до конца. Я был игроками, комментатором, толпой, радиослушателями и даже передатчиком. Вот тогда мне было хорошо. А с тех пор, по большому счету, никогда. Ни на секунду.
У него был хохот курильщика, трескучий и хриплый.
- Я помню имена всех этих игроков, и кто был питчер, а кто - бегун, и счет каждого матча. И с тех самых пор пытаюсь писать так, чтобы приблизиться к той чистоте. К невинной игре в турусы на колесах. Сидишь себе, как на облаке, в кристальной простоте вымысла. Комната незаметно превращается в стадион, ты - в игроков. Все прозрачно и органично, без единого шва. И абсолютно спонтанно. Утраченная игра в самого себя, не испоганенная сомнениями и страхом.
- Ой, не знаю, Билл.
- Вот и я не знаю.
- По мне, это вы уже потихоньку с ума сходить начинаете.
Он опять захохотал. Она снимала его хохот, пока не кончилась пленка. Тогда она перезарядила аппарат, отогнала Билла от кварцевой лампы к окну и снова начала снимать, но уже при естественном освещении.
- Кстати, Чарльз Эверсон просил вам кое-что передать.
Билл подтянул брюки. Уставился куда-то вбок, сам себя обыскивая в поисках сигарет.
- Я с ним встретилась на презентации в одном издательстве. Он спросил, как идет моя работа. Я сказала, что, вероятно, увижусь с вами.
- Ну и ладно, не резон это скрывать.
- Я правильно поступила?
- Фотографии все равно когда-нибудь появятся.
- Собственно, Чарльз просил передать только одно: он хочет с вами поговорить. По какому поводу, так и не сказал. Я предложила, чтобы он написал вам письмо. Он сказал, что вы не читаете почту.
- Ее Скотт читает.
- Он подчеркнул: то, что он должен вам сказать, не для чужих ушей или глаз. Дело слишком деликатное. Еще он сказал, что был вашим редактором и очень, очень близким другом, а теперь страшно огорчен, что нельзя связаться с вами напрямую.
Билл принялся разгребать бумаги на столе - теперь он искал спички.
- И какой он теперь, старина Чарли?
- Все такой же. Мягкий, розовый и довольный.
- Писатели постоянно сменяются, понимаете ли. А эти сидят в своих кабинетах с видом на весь город, и их не волнует, как они станут жить после неудачной книги, у них всегда какая-нибудь новая на подходе, свеженькое невиданное диво. Они живут, мы умираем. Полная гармония.
- Он сказал, вы что-нибудь эдакое скажете.
- А вы не спешили о нем заговорить. Не хотели меня огорошить прежде времени.
- Я решила сначала сделать то, ради чего приехала. Не знала, как вы отреагируете на вести из внешнего мира.
Он чиркнул спичкой - и тут же позабыл о том, что она загорелась.