Капитан Алегриа, уже гражданский, уже предатель, уже покойник, был препровожден обратно в ангар, где такие же, как он, либо уже были осуждены, либо еще только дожидались приговора. Наш герой написал по крайней мере три письма. Одно — своей невесте Инес. Именно оно попало нам в руки. Другое — родителям в Уэрмес. Родовое гнездо смыла разбушевавшаяся река Урбель, стершая своими водами память, былой достаток, все пожитки стариков. Родители, узнав о несчастье, обрушившемся на их сына, устремившись вдаль невидящими взорами, хранили обет молчания вплоть до самой смерти и отказались от последней исповеди. Третье письмо отправлено генералиссимусу Франко, каудильо Испании. О нем нам стало известно из письма к Инес.
«Я написал ему не для того, чтобы вымолить прощение, не для того, чтобы показать всю глубину моего раскаяния. Вовсе нет. А для того, чтобы рассказать ему обо всем, что мне довелось увидеть, о том, как живут и умирают люди. Так не должно быть, чтобы он продолжал жить в неведении и спокойствии».
Во втором письме к Инес, которая в ту пору была учительницей в Убьерне, он завуалированно повествует об одиночестве, которое становится для него добычей победителя. Задолго до появления на свет капитана Алегриа нечто подобное уже происходило с Сан-Хуаном де ла Крусом[10]; тому не хватало собственных слов, и он пользовался чужими цитатами, говоря о себе, словно бы не доверял собственным чувствам и ощущениям: «Я — то, что уже было, я — то, что грядет, и я устал». В его прощальном письме нет ни страсти, ни любви. Один лишь многословный плач, упрек современникам, стенание о несвоевременности жизни: «У меня более не осталось времени строитъ планы, потому что ужас поглотил мое будущее, но не сомневайся: если бы мне представилась иная возможность, ты стала бы моей путеводной звездой и краеугольным камнем моих свершений».
Если бы мы могли достоверно предположить, во что превратилась жизнь капитана Алегриа, мы бы, наверное, сравнили ее со струей масла — вязкой, тягучей и неумолимой. Жил одиночеством, длил его в печальном ангаре, окутанный пустотой, паря между пустотой и вселенной. И наконец дождался мига, который предшествует последнему и окончательному, нимало не заботясь о том, что финал не будет описан.
Девять дней он ожидал своей очереди. Каждой ночью заключенные, выбранные наугад, выстраивались цепочкой по двое, словно караван вьючных животных, в чреве ангара, а потом брели к грузовикам. Те с ревом и грохотом скрывались в холодной, разоренной войной дали. Редко кто, уходя, бросал напоследок слова прощания, чаще уходили в полном молчании. Вполне возможно, Алегриа, привыкший следить за своим врагом, простую, безыскусную смерть без театральных поз и кривляния почитал чем-то близким и родным. Однако теперь, когда он провел столько времени в заключении, под гнетом случайного выбора, который мог поставить его в строй избранных, что означало бы неминуемую смерть, — теперь сама мысль о гибели становилась невыносимой. Алегриа всеми силами противился слепому жребию, он нуждался только в приказе.
Можем только представить, какое облегчение принесло ему восемнадцатое число. Он, вконец измученный немилосердным бесконечным ливнем, оказался одним из избранных, одним из каравана. В грузовике, пытаясь сохранять равновесие, приговоренные жадно, во все глаза, рассматривали каждого и всех вместе, накрепко вцеплялись друг в друга и плотнее прижимались один к другому. Где-то на полдороге чья-то рука нащупала ладонь капитана, одиночество растаяло в молчаливом, долгом и крепком рукопожатии, в котором слились все рукопожатия побежденных. А следом за ладонью к нему потянулся взгляд. Потом еще один, еще и еще… Взгляды покрасневших от бессилия и захлебнувшихся от рыданий глаз. «Простите меня», — вымолвил Алегриа и потонул в груде скорбных тел.
К восьми утра они добрались до Арганда-дель-Рея. Все было уже готово. Кирпичная стена, развалины старинной конюшни, небольшая ровная площадка, расстрельная команда — казнь организована по первому разряду. Грузовики, еще и еще, толпы других приговоренных, толпы отчаявшихся и потерянных — все в ожидании предстоящего. Приходской священник в темно-лиловой рясе читал молитву на латыни, буднично, без экзальтации взывал к Небесам, молил о милосердии и прощении. Их было почти сотня. Им предстояло встать плотнее, чтобы не нарушить порядок и не выйти за пределы кирпичной стены. На несколько мгновений повисла тишина, священник закончил молитву, напоследок благословил всех, и его благословение слилось воедино с безвольными вздохами, сдавленным последним «прости». Тут же, без пауз, тишину разорвали команды: «Отряд!», «Целься!», «Огонь!»
Кто-то вскрикнул, но никто уже не услышал.
Капитан Алегриа пришел в себя. Он лежал в общей могиле, погребенный в хаосе смерти и земли. Шло время, но боли он все еще не чувствовал. Подумал: опять нарушил все мыслимые и немыслимые земные законы, согласно которым возвращаться в наш мир строго запрещается. Он был жив. В этой бездне, целой вселенной, до краев заполненной вышибленным спинным мозгом, безжизненными хрящами, запекшейся кровью, дерьмом, предсмертными стонами, ударами сердец, пораженных встречей со смертью, среди падавших в беспорядке мертвых тел, там все еще оставались небольшие пустоты с воздухом, которым можно было дышать. И он дышал, пусть и погребенный во рву. Он был жив.
В этом мире существует темнота для живых и совершенно другая темнота — для мертвых, а для Алегриа они причудливо переплелись между собой, поэтому капитан даже не пытался приоткрыть глаза. Услышал собственные рыдания, подумал: не может быть, чтобы так звучала могильная тишина. Он был жив.
Когда Алегриа случалось рассказывать об этом, он всякий раз приводил сравнение с мучительными родами. Прошло немало времени, прежде чем он смог различить и ощутить в полном изнеможении свое тело, его очертания и форму. Ему было нелегко, это отняло бездну сил. Он со всех сторон, сверху и снизу, был сдавлен грудами мертвых искореженных тел. Жгучая головная боль пугала его мыслью: быть может, он тяжело ранен, возможно, ему вообще снесло полчерепа. Медленно, будто стараясь не потревожить мертвый покой расстрелянных, выползал он изо рва, перебирая широко расставленными руками. После каждого неимоверного усилия замирал в изнеможении и страхе. Боялся, что воздуха не хватит и он задохнется. Тревожно замирал, копил силы в попытке избавиться от чудовищной тесноты, которая лишала его возможности пошевелиться. Еще перед казнью он бросил взгляд на ров. Некогда глубокая яма уже тогда почти доверху была плотно заполнена мертвыми телами, так что, скорее всего, слой земли над ним невелик. Раз за разом пытаясь сдвинуть мертвые тела, шевелился, дергался, извивался и раз за разом чувствовал: смертельная хватка тесноты ослабевает. Наконец последнее препятствие сдвинулось в сторону, его взору открылись чистые, безоблачные небеса. В образовавшуюся щель скатились комья земли. Мертвой хваткой вцепился в насыпь у рва, вытянулся во весь рост и уткнулся лицом в землю, чтобы не разрыдаться. Он выбрался целым и невредимым, все было при нем, единственно только разбились очки.
Когда ружейный залп обрушился на стоявших у рва, пуля лишь скользнула по его голове, порвала кожу, оставив широкую и длинную рану во все темя, почти до затылка. По счастью, кости не задела. Из раны хлынула кровь, заливая глаза, текла по вискам и шее. Кровотечение остановила сама земля, рыхлая, свежевырытая могильная земля. Теперь рана опять открылась и принялась сочиться красными струйками. Пока он был без сознания, его сердце бодрствовало — билось от страха.
Смеркалось, дело шло к ночи.
Что случилось дальше, какие новые превратности судьбы обрушились на Алегриа, какие перипетии сопровождали его, о том нам известно не много. Если он и позволял себе не часто и скупо рассказывать о своей жизни до чудесного воскресения, то вовсе редко вспоминал о своем пути от Арганда-дель-Рея до Ла-Асеведы, крошечного поселка, затерявшегося на южном склоне Сомосьерры. Гранитные скалы, поросшие колючим ладанником, со всех сторон окружали домики, сложенные из необожженного кирпича и сланца. Поселок, засыпанный снегом до самых крыш, погружался в глубокую летаргию, тяжелую дремоту на всю зиму, лишь с приходом первых теплых весенних дней оживал, просыпался и набрасывался на работу, словно стосковался по ней.