На третий день сержант Эдельмиро трижды, прежде чем Хуан вышел из полуобморочного забытья, выкрикнул его имя. Кто-то помог ему добрести до выхода с галереи. На этот раз караульные не конвоировали его, а погрузили на носилки и доставили на встречу с пожилой дамой, укутанной в поношенную каракулевую шубу. Там, в крохотной каморке за пищеблоком, она уже ждала его — внимательная, по-матерински заботливая; в полумраке, на втором плане, скрывался полковник Эймар.
Пожилая дама справилась о самочувствии Хуана. Тот медлил с ответом, будто и вовсе не понял вопроса. Наконец выдавил: он уже покойник. «Давайте, давайте быстрее, ну же! — оживленно жестикулируя, командовала дама, укладывая его на скамью. — Все пройдет». Хуан с покорностью подчинился настойчивости пожилой дамы, только головой покачал.
— Ты еще очень молод. Все пройдет. Вот увидишь. — (Хуан в ответ лишь качал головой.) — Посмотри, я принесла тебе бутерброд.
— Я не хочу есть.
— Ты должен поесть, ты плохо выглядишь.
— Со мной все в порядке.
— Что случилось?
Хуан обвел взглядом полковника и его жену. Они говорили с ним, обращались с ним так, будто были его хозяевами. Хуан был их игрушкой, марионеткой, покорно подчиняющейся малейшему движению нитки, которую они дергали; двигался, когда они его подталкивали, замирал в неподвижности, когда ему приказывали замереть. Оттого им было непонятно его нынешнее поведение.
— Я все вспомнил.
Пожилая дама допустила непростительную ошибку, когда участливо поинтересовалась, что же такое вспомнил юноша, если ему стало так плохо.
Хуан признался ей, что вспомнил всю правду, истинную правду. Что их сын действительно был расстрелян, поскольку был преступником, но не военным преступником; согласно судебному решению, преступником уголовным, самым что ни на есть последним негодяем и подонком, вором и убийцей мирных жителей, который грабил и убивал ни в чем не повинных людей. Прожженный деляга и грязный спекулянт, но что хуже всего — гнусный предатель своих же товарищей. Благодаря его сотрудничеству со следствием было покончено с целой группой предателей, благодаря его стараниям удалось положить конец бесчинствам банды, промышлявшей нелегальной торговлей медикаментами. По счастью, ему самому это сотрудничество ничего хорошего не принесло. В конце концов он предстал перед трибуналом, был осужден и абсолютно справедливо приговорен к смертной казни через расстрел. Приговор действительно был приведен в исполнение. И ничего героического в его смерти не было. «Я признаюсь, я вам солгал — я лично командовал расстрельным взводом, который его отправил на тот свет. Он наложил полные штаны, рыдал, умолял, чтобы мы его пощадили, не убивали, что он еще больше расскажет о тайных мадридских организациях, поддерживающих Франко. Был он полным дерьмом и подох как полное дерьмо. Все, что я до того рассказывал вам, — ложь и ничего более. Я сделал это, спасая свою жизнь, но я не хочу покупать жизнь ценой вашего успокоения, не желаю вас больше утешать. А сейчас я хочу уйти».
Все это было как гром среди ясного неба, яркой вспышкой ослепило, молниеносным ударом оглушило полковника и его жену. Сейчас они услышали истинный рассказ об их сыне, начертанный огненными красками. И эти огненные всполохи с непреклонностью указали: все это — правда. Никто не лжет ради того, чтобы умереть.
Никто не помешал Хуану выйти из крохотной каморки, куда его, обессиленного и едва живого, принесли на носилках и которую он покидал на своих ногах; он потребовал, чтобы сержант доставил его обратно на галерею. Сержант дожидался разрешения полковника. Остекленевший взгляд начальника он истолковал как молчаливое дозволение и, преисполненный воинственности, по его мнению именно сейчас, в данную минуту необходимой, грубо толкнул в спину Хуана Сенру. Поднимаясь по лестнице, караульный настороженно, пока не достигли второй галереи, держал дистанцию с заключенным.
Хуан Сенра ни с кем не стал разговаривать, не занял очередь за вечерней похлебкой, замер в неподвижной задумчивости у оконца. За прутьями решетки чудилось бескрайнее серое небо, которое могло отменить даже и весну.
Два дня спустя его имя оказалось первым в списке отправляющихся в трибунал. Он был первым, кто предстал перед полковником Эймаром. Был первым, кого приговорили к смертной казни в этот день. Ни угрозы младшего лейтенанта Риобоо, ни удары по лицу секретаря-альбиноса, великого художника боевых штандартов, не могли заставить его стоять по стойке «смирно».
На следующее утро его имя оказалось первым в расстрельном списке. Он спустился во двор, забрался в кузов, и, когда грузовик, набитый приговоренными к смерти, направился в сторону кладбища Альмудена, в тот момент, когда грузовик выехал из ворот тюрьмы, Хуана Сенру осенило: Эдуардо Лопес останется непоколебимо спокойным, узнав, что не было никаких оснований оставлять в живых какого-то Хуана Сенру. Потом попытался представить, какими критериями будет руководствоваться младший капеллан, подвергая строгой цензуре письмо, которое он все же дописал до конца. Успокоился, осознав, что оно так никогда и не будет отправлено.
И еще его безмерно успокоило воспоминание о полковнике Эймаре, с лица которого навсегда исчезло самодовольное выражение.
А когда он подумал о брате, ненависть окончательно покинула его.
Поражение четвертое: 1942 год,
или
Слепые подсолнухи
Достопочтенный падре, я сбит с толку, потерял ориентир, как слепой подсолнух. И даже несмотря на то, что я видел сегодня, как умирал коммунист, все равно ощущаю, что я, именно я потерпел поражение, и от этого чувствую sicut nubes… quasi fluctus… velut umbra[28], словно мимолетная тень.
Прочтите мое письмо, считайте его моей исповедью. Когда Вы закончите чтение, ради Бога, отпустите мне мои грехи. Но поскольку, боюсь, грехам моим нет прощения, молитесь за меня. В своем собственном раскаянии я и сам глубоко сомневаюсь — сам демон живет во мне — и все же искренне надеюсь, что покаянное письмо станет моим искуплением и прощением.
Все началось в тот день, когда я, вняв Вашему, падре, наставлению, записался в ряды Доблестной Национальной Армии. Провел на войне целых три года: на главных фронтах Великого Крестового Похода плечом к плечу с отважными воинами и отпетыми негодяями, в одном строю с мужественными солдатами, движимыми благородными идеалами, и мерзкими подонками, обуреваемыми нижайшими страстями. Но когда все они оказывались перед выбором погибнуть или завоевать Славу, в этот миг они обращались к Господу. Я воссоединился с ними, слился с ними. Понятно, что я никоим образом не могу служить примером чистейшей святости, поскольку в море ужаса только инстинкты, животные, низкие инстинкты и удерживают жизнь, становятся якорем и краеугольным камнем жизни. Долг настоящего солдата — уяснить, затвердить и запомнить: мертвецы баталий не выигрывают. Я заплатил собственной кровью за то, чтобы превратить гору Погибели в гору Убийства.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, quoniam et ipsi saturabuntur[29], ибо они насытятся. Сегодня я спрашиваю сам себя, падре: сможем ли мы насытиться, ибо должны вымаливать прощение у покойных, у потерпевших поражение, у всех, кого не пощадила война?
Три долгих года, вырванных из жизни, из моей жизни и жизни всех остальных, в конце концов превратили воина Крестового Похода в солдата, и воинство Божие — в солдатню. Жизнь выжившего после бойни ценится гораздо дороже, чем просто жизнь как таковая: празднование победы над Злом — еще один обязательный элемент Победы. Ярость Божия может лишить нас рассудка. Падре, я познал плоть.
Плоть подобна свирепым тиграм, населяющим не лес, по тело человека; Амфион[30], способный двигать горы, способен поколебать всё, все основания души. Плоть, падре, — это Вы узнаете из моей исповеди, — волшебна, полна чудес и сама суть чудо. Падре, Вы можете внушить нам стыд от совершенного греха и даже обманчивое ощущение искупления греха. Греха обладания собственным телом, жизни с ним в согласии, когда оно желает умереть. Плоть, растоптанная, раздавленная и униженная плоть, несмотря ни на что, изрыгающая вопль жизни, способна сама лечь под молот на наковальню, где ее перекуют, где из праха человеческого рождается воин в стальных доспехах.