За несколько дней до суда Хуан Сенра написал письмо брату. Простился, но прощения не просил. Потом сожалел, что не сделал этого. Он должен был так много сказать, так много рассказать, а он всего лишь перечислил какие-то разрозненные обрывки воспоминаний, будто и не было никакого соучастия, будто существовало это только в его памяти. Сейчас, после того как он стал свидетелем пародии на судебное разбирательство, заглянул в огненную пасть преисподней, подумал: было непростительной ошибкой промолчать обо всем, ни слова не сказать о своей любви, о своих чувствах и привязанностях.
Хуан Сенра затосковал, вспоминая брата-подростка, от всего отстраненного, способного лишь издали наблюдать за несовершенством и ужасами мира, не в силах преградить им путь в свою собственную жизнь.
Безмолвие пожирало даже тишину. Разговоры, перешептывания, шорохи — все растворилось в непроглядном мраке, наполненном отдаленными, едва слышными отзвуками. До утренней зари жизнь в печальный каземат не вернется, а вернувшись на рассвете, вновь станет вестником смерти. Все знали, что в пять часов станут выкликать фамилии осужденных. Те, заслышав свое имя, спустятся во двор, заберутся в грузовики и направятся в путь, ведущий на кладбища Альмудена. Туда, откуда не возвращаются. Весь этот утренний церемониал относился только к обитателям четвертой галереи; для тех, кто оказался во второй, оставался уже привычный порядок: предстать пред ясны очи полковника Эймара, узнать о невозможности помилования. Все это означало одно: время. Время течет только для живых.
От младшего капеллана знали: не всех приговоренных к смерти расстреливают. Стараниями родных, заступничеством властей предержащих или жестами великодушия число казненных с течением времени сокращалось. Таких было много из четвертых галерей тюрем Дуэсо, Оканьи или Бургоса. Оттого многие думали: лишь бы время тянулось подольше, лишь бы все, абсолютно все замедлило свой ход, и желали этого всей душой, желали, чтобы все продлилось на неделю, на день, хотя бы на час дольше. Именно поэтому старались оставаться как можно более незаметными, неразличимыми на фоне грязно-серых стен общей камеры.
Поначалу, в первые месяцы, когда холод еще не окончательно сковал тела, всегда находился какой-нибудь смельчак, который принимался барабанить кулаками в оконные ставни и кричал спускавшимся из четвертой галереи во двор, где уже стояли наготове очередные грузовики: «Да здравствует Республика! Прощайте, товарищи, прощайте, друзья! Мы за вас отомстим!» Мало-помалу подобные порывы сошли на нет, потускнели, как неизбежно тускнеет утренняя заря.
На следующий день Хуан Сенра на допрос вызван не был, Уводили других — никто из них не вернулся. Он дважды похлебал теплого бульона. Помог какому-то безбородому юнцу передавить вшей. Бедняга расчесал голову до сочащихся гнойников. «Будешь так и дальше чесаться, останешься плешивым», — сказал Хуан. В ответ юноша что-то буркнул насчет черепа, Сенра не расслышал или не понял, но улыбнулся в ответ, словно его поблагодарили. Кто-то сказал: у капрала Санчеса есть расческа. Хуан старательно вычесал всех гнид из волос парня, и тот в знак признательности показал ему фотку своей невесты.
— Правда, хороша? Да? Она из Сеговии, приехала поработать служанкой в Мадрид, ну и сам понимаешь… — Тут он показал всем известный жест, одновременно непристойный и какой-то поразительно нежный.
Разговор оборвался: за дверной решеткой появился темный силуэт. Старший капрал, постаревший от страха, потерявший от голода все зубы, протянул Хуану распечатанный конверт с адресом, нацарапанным огрызком карандаша. Это было письмо, которое Хуан отправил брату еще до суда, еще до встречи с Эймаром. Теперь письмо вернулось ему распечатанное, с вымаранными строчками.
— Это письмо отправке не подлежит. Тебе повезло, можешь написать еще одно.
— Кто сказал?
— Младший капеллан.
Кроме слов «Дорогой мой брат Луис» и «Помни обо мне всегда, твой брат Хуан», все остальное было тщательно вымарано. Даже строчки о том, как здесь холодно, что здоровье пошатнулось, что постоянно с нежностью вспоминает покойную матушку, вспоминает о тополиных рощах Мирафлореса. Все вымарано, все человеческое перечеркнуто. Его будто лишили последнего слова, не дали сказать последнее «прости».
Отошел от решетки, устроился возле завшивевшего юноши. Усмехнулся своему почерку и решил довести до конца начатое дело.
Хуан внимательно посмотрел на свои руки. Эти пальцы смогли избавить чью-то голову от гнид и вшей. Боже, смогут ли они опять пробежаться легко и изящно по струнам, извлекая глиссандо великой музыки Баха? Сейчас они обморожены, никакой легкости, беглость утрачена. Теперь их единственный удел — давить гнид, вместо смычка сжимать вшивый гребень. И он с нежностью, легонько коснулся макушки безбородого юнца. Тот не отстранился. Разговорились.
Юношу звали Эухенио Пас. Было ему восемнадцать, и родился он в Брунете. Дядя его владел единственным на всю деревню кабаком, там же служила матушка юноши, приходившаяся родной сестрой хозяину. Матушка терпела всяческие унижения, и это притом, что целиком посвятила себя стряпне на хозяйской кухне, поддержанию чистоты и порядка и в доме, и в таверне. Короче говоря, дел было по горло. Проклятая, дерьмовая деревня! Когда грянула война, дождался, к кому примкнул дядя, и примкнул к другим. Так и получилось, что Эухенио стал республиканцем.
Эухенио был похож на мальчишку, который никогда не состарится. Будто рваная тень каземата не витала над ним и вовсе не волновала юношу. В чертах его смуглого лица не угадывалось ни единого намека на прямолинейность или угловатость, поскольку суровость и печаль он всегда гнал от себя. Пухлый, среднего роста. Говорил так, что краешки губ изгибались вниз; казалось, будто постоянно извинялся за то, что сказал. Но на самом деле все было совсем не так, как казалось. Взгляд его неотрывно следил за собеседником. Говорил убедительно, так что даже самая банальная вещь превращалась в его устах в истинную правду. От его слов исходило некое ощущение дружелюбия, умиротворения и нежности. Показное благонравие, целомудрие и чистота служили всего лишь неким особым видом богохульства.
Юнец вступил в войну, словно она была беззаботной игрой, легкомысленной забавой. Будто не надо побеждать противника, не требуется поиск целей и идеалов, не стоит раздумывать, какую сторону принять. Так и играл до последних дней по собственным правилам. В Мадриде стал снайпером. Стрелял по отряду генерала Франко, который первым ворвался в город, живым щитом перед собой выставляя всех, кто попадался навстречу. Снайперы засели на крышах, досаждая противнику, наносили большой урон, то тут, то там ставили шах победителям еще в течение трех дней после победы. В конце концов Эухенио задержали, правда не как солдата, а как нарушителя комендантского часа, когда он отправился повидаться с невестой. Она поджидала его у Саламанкских ворот. Там им удалось обустроить маленькое семейное гнездышко, тихое, спокойное, скрытое от посторонних глаз.
Все сложилось как нельзя лучше, он был доволен. Пока целых три дня наслаждался свободой, еще в войну поиграл. Выяснил, кто плох, кто хорош, кого-то признал виновным, с кого-то снял все обвинения, кого-то казнил, кого-то помиловал. И все на основании правил, не им придуманных.
Теперь здесь, в тюрьме, уверен: все, что происходило, было войной. А он, несмотря на всю свою изворотливость и ловкость, несмотря на свое поразительное умение ужом выскальзывать из рук, незаметно уходить по крышам и козырькам домов, несмотря на уверенность, с какой избегал пуль противника, — он только теперь осознал, что война обернулась для него поражением. Что его еще заботило и печалило — это мысль о невесте, она носила его ребенка. «Все случилось так быстро, будто и не с ней был…» — закончил он печально.
Хуан подумал: в других обстоятельствах к нему можно было бы относиться с нежностью. Но теперь он смирился со своим положением, смирился со своим окружением, которое было неким спокойным, умиротворяющим пространством и одновременно очень важным элементом этого пространства посреди вязкой, гнетущей коллективной тоски. Эухенио продолжал относиться к жизни как к игре, до конца не осознавая, что соперники его вовсе не соперники, а враги. Да, на этот раз он проиграл, но в следующий — обязательно выиграет. Все как в рулетке: ни тебе реванша, ни вины. «Не собираюсь ничего терять».