С первыми лучами солнца на борту тяжелого корабля, носившего звучное имя «Монтеррей», возникло движение, и до Оберлуса донесся отчетливо произнесенный приказ спустить на воду кормовую шлюпку.
В нее спрыгнули пятеро матросов и неспешно начали грести, со смехом и шутками, громко восклицая при виде тюленей, выныривающих из воды рядом с носом лодки. В утреннем воздухе хриплые голоса звучали магически – сопровождаемые ударами весел о борт, плеском воды и жалобным скрипом потрепанного корпуса видавшего виды китобойца.
Достигнув берега, матросы впятером втащили лодку на мягкий песок, и тут же каждый из них вскинул на плечо по бочонку, взяв себе по воронке и помятому латунному черпаку.
Затем, продолжая обмениваться шутками, подталкивая друг друга и смеясь, они направились в глубь острова; впрочем, матросы прошли вместе не более сотни метров и вскоре разошлись в разных направлениях.
Оберлус выждал, пока у него не останется сомнений в том, что они удалились окончательно и бесповоротно, и по песку подполз к лодке, двигаясь так, чтобы она его заслоняла, постоянно находясь между ним и теми, кто мог заметить его с корабля.
Добравшись до лодки, он осторожно заглянул внутрь и, не делая резких движений, забрал два ножа с широким лезвием, горсть рыболовных крючков и цепь длиной несколько метров.
Все так же ползком вернулся с добычей в укрытие и, оказавшись среди валунов и кустов, вскочил на ноги, поднял тяжелый гарпун и быстро и бесшумно двинулся на запад, в самую труднопроходимую часть острова.
Вскоре он обнаружил то, что искал. Маленький смуглый человек, вне всякого сомнения отпрыск индианки и белого, с длинными черными волосами, индейским носом и глазами европейца, стоял, наклонившись над небольшим озерцом, и с помощью черпака и воронки набирал воду в бочонок.
Метис не услышал, как Оберлус подкрался, и вздрогнул от неожиданности, когда тот возник рядом с ним, точно свалившись с неба. Он открыл было рот, чтобы закричать, но онемел от ужаса, ощутив прикосновение к шее острого лезвия ножа, приставленного к горлу.
– Только пикни – и я перережу тебе глотку… – произнес Оберлус тоном, не оставляющим сомнения в том, что он исполнит свою угрозу. – А ну-ка вытяни вперед руки.
Метис беспрекословно повиновался, все еще пребывая в онемении от ужаса, и Игуана ловко связал ему руки цепью, а затем перебросил ее через шею таким образом, чтобы образовалась петля.
После этого спрятал бочонок, черпак и воронку в кустах и с силой дернул испуганного человечка, едва его не опрокинув на землю; непонятно было, что того в действительности больше напугало – неожиданное нападение и пленение или же жуткое уродство похитителя.
– Пошли! – приказал Оберлус. – И помни: стоит тебе произнести хоть слово, и я перережу тебе глотку.
Он без всяких церемоний, словно какое-то вьючное животное, потащил пленника за собой, продвигаясь вперед быстрым и судорожным шагом, чуть ли не прыжками, по камням, через кусты, вынуждая метиса спотыкаться и падать. Будучи связанным, тот практически не имел возможности двигаться в том же темпе, что и Оберлус.
– Не прикидывайся, – процедил Оберлус сквозь зубы, увидев, что пленник замешкался, пытаясь подняться после пятого падения. – Вздумаешь хитрить – устрою тебе взбучку.
И словно в подтверждение своих намерений, он с силой пнул его в зад, так что несчастный вновь упал, ударившись головой о камни; он расшиб лоб, и из раны почти тотчас же потекла кровь.
Это не смягчило Оберлуса, а словно еще больше подстегнуло; он дернул за цепь и ускорил шаг, проволочив за собой жертву, передвигавшуюся чуть ли не на четвереньках, сотню метров, и затем ступил в глубокую расщелину, разделившую надвое восточную окраину острова.
Когда они наконец остановились перед входом в небольшую пещеру, он крепко связал пленнику ноги, превратив его в подобие тюка, так что тот самостоятельно не мог даже пошевелиться. Затем всунул ему в рот кляп, сделанный из куска материи, оторванного от его же собственной рубашки, и вкатил в глубь пещеры, где пленник остался лежать ничком, словно был без сознания.
– Если увижу по возвращении, что ты пытался убежать, искромсаю тебя на куски, – сказал Оберлус, перед тем как замаскировать вход в пещеру камнями и ветками.
Довольный результатами своего труда и уверенный в том, что никому никогда не удастся обнаружить тайник, он поспешно удалился, взобрался на вершину утеса и оттуда, укрывшись в зарослях, стал наблюдать за передвижениями остальных матросов.
Около полудня четверо матросов, прождав у лодки долгое время, начали проявлять беспокойство из-за отсутствия своего товарища и во второй половине дня разбрелись по острову, крича во все горло.
Когда до наступления сумерек остался один час, к ним присоединились еще десять или двенадцать человек; они провели ночь на берегу, разбив лагерь и разведя большие костры – вне всякого сомнения, стремясь подать знак пропавшему товарищу. Однако к вечеру второго дня, видимо, потеряли всякую надежду, решив, что он погиб или, может быть, прячется с намерением дезертировать, и, едва начало смеркаться, «Монтеррей» снялся с якоря, поднял паруса и, покачиваясь, скрылся в южном направлении.
– Как тебя зовут?
– Себастьян.
– Себастьян – а дальше?
Вопрос явно застал пленника врасплох, и ему пришлось его обдумать, как будто он не привык к тому, чтобы кто-то интересовался его фамилией.
– Себастьян Мендоса, – произнес он наконец.
– Где ты родился?
– В Вальпараисо[4].
– Бывал я в Вальпараисо… Сколько тебе лет?
– Не знаю.
– Я тоже никогда не знал, сколько мне лет. Чем ты занимался на корабле?
– Был на подхвате у кока и прислуживал капитану.
– Отлично! Очень хорошо! Просто замечательно! – Оберлус растянул губы в подобие улыбки, которая еще больше обезобразила его лицо. – А здесь будешь моим поваром, моим слугой и моим рабом. Уразумел? Моим рабом.
– Я свободный человек. Я родился свободным, мои родители были свободными, и я всегда буду свободным…
– Так было бы вне этого острова, – резко прервал его Оберлус. – А сейчас ты оказался здесь, на Худе, острове Оберлуса, как он теперь называется, – и здесь не существует иного закона, кроме моего собственного.
– Ты спятил?
– Еще раз это скажешь – отрежу тебе палец, – сказал он твердо. – Потом другой – всякий раз, когда сделаешь или скажешь что-то, что мне не понравится. – Тон его подтверждал, что он сам убежден в том, в чем заверяет пленника. – И отрежу тебе ногу или руку, если проступок окажется еще серьезнее. Я намерен установить строгую дисциплину, и добьюсь этого своим методом.
– По какому праву?
Оберлус взглянул на чилийца, словно действительно никак не мог взять в толк, чего тот добивается подобным вопросом, однако, секунду подумав, ответил ему в тон:
– По моему собственному праву, ибо оно единственное, с которым я считаюсь. По тому же праву, какое было у вас, когда вы меня унижали, презирали, оскорбляли и били с тех самых пор, как я себя помню… – Он взглянул на пленника с ненавистью. – Вы вечно твердили, что я чудовище, – продолжил он после короткой паузы, – и повторяли это столько раз, что в конце концов я спрятался здесь, на голых скалах… – Он остановился, чтобы вздохнуть свободнее, поскольку, не имея привычки к произнесению длинных высказываний, почувствовал недостаток воздуха. – Я устал от этого. Я для вас чужой, вы для меня – тоже.
– А при чем тут я? – спросил метис с недоумением. – Я-то в чем перед тобой провинился, ведь я же не был с тобой знаком!
– Твоя вина та же, что у всех. Взгляни-ка на меня! – приказал Оберлус, схватив пленника за подбородок и заставив его поднять глаза. – Посмотри на мое лицо. Уродливое, правда? Взгляни на этот шрам на щеке и на это пятно, красное и поросшее волосами. Взгляни на мою спину, кривые ноги и мою никчемную левую руку, напоминающую крючковатую лапу. – Он усмехнулся. – Вижу, что ты не можешь скрыть отвращения. Я тебе противен! Но разве я виноват в том, что таким уродился? Я что, просил наделить меня подобной внешностью? Нет! Однако никто из вас ни разу не попытался меня понять, отнестись ко мне с участием или симпатией… Никто! Почему, в таком случае, я должен вести себя по-другому? Теперь мой черед. Ты будешь моим рабом, будешь делать, что я прикажу, и при малейшем недовольстве с твоей стороны я тебя так проучу – ты пожалеешь, что на свет родился! Я надену тебе на ноги путы, и будешь работать от зари до зари. Я с тебя глаз не спущу, даже если ты не будешь меня видеть, а с наступлением ночи тебе придется укладываться спать там, где она тебя застанет, потому что если я обнаружу, что ты шастаешь в темноте, то отрежу тебе яйца. Ясно?