И тут же Федор тяжело, самоистязательно накрыл взглядом дом с белой сиренью под окнами. Кудрястая цветочной белизной сирень дразнила, бередила… Кому теперь Ольга-то достанется? Чья будет? И опять безжалостным, будто ножевым острием, пронзила сердце боль-ревность, загудело в голове от отчаяния, зазвенел в ушах Ольгин крик с призывом о помощи. Яркой вспышкой охватило прошлый вечер: край оврага, Ольга в объятиях Савельева, нож в руке. Что-то свирепое, сатанинское наполнило грудь. Надо было их обоих. Зараз! И ее вместе с ним положить! Одиново бы отстрадать на всю жизнь. Или бы – под расстрел… Эх, бесова душа!
Федор поднялся с бревна, окинул родное Раменское еще одним всеохватным, прощальным взглядом и через поле направился в низину, к ручью, к той береговой осоке, куда зашвырнул отмытый от крови нож.
7
Спустя несколько недель после Федоровой расправы над Савельевым, в июньскую знойную пору, село Раменское всколыхнуло другое событие.
Дарья, страдая за судьбу Федора и шибко истосковавшись по его сытным ласкам, повстречала посреди улицы Ольгу. Ольга, избегавшая с ней всякого касания да и вовсе по возможности таившаяся от односельчан с их молчаливым порицанием, не успела загодя своротить в проулок и миновать злополучного свидания. Дарья же случая не упустила, задиристо окликнула:
– Чё, краля? Умыкала Федьку в тюрьму, теперь, поди, рада ходишь? Вертела хвостом, уханькала парню молодость. Бесстыжьи твои толы!
Ольга вспыхнула, как огонь на бересте. От гнева с нее будто искры посыпались. Задрожала, окрысилась, кровью налилась:
– Ты?! Да ты сама! Ты первая на селе странь! Уж не тебе клеветать на меня! Ты меж нами палки совала! Ты его к себе сманивала.
– Ах ты, мерзавка! Это я, вишь ли, виноватая? Наглюга ты этакая!
– Не смей меня обзывать!.. Сама ты стерва!
– Это я-то стерва?
Тут развернулась бабья ругань без всякого удержу и резону. Дарья сгоряча схватила Ольгу за косу. Визг! Крики! И они сцепились, как две кошки. Заверещали в нелепой драке.
– Свихнулись! Наготово свихнулись, лешачихи! – кричали разнимавшие, подоспевшие к стычке бабы.
– Да оттащи ты ее!
– Стыда нисколь нету!
– Остепенитесь вы, бестии!
Ольга наконец унялась, зажала ладонью царапины на щеке и бросилась бегом – с глаз долой. Дарья выкрикнула ей вослед: «Сама стерва!» – и, отмахиваясь от улюлюкающих, стыдивших ее баб: «Отвяжитесь вы!» – стала обдирать с подола приставший репей.
Когда бабы порасходились, Дарья горько вздохнула и пошатывающейся походкой, поглаживая укушенное Ольгой плечо, побрела на край села, к своему скучному безмужиковому дому.
Она устало вошла в избу, остановилась у порога, загляделась на дочку. Катька, неизменно верная своей кукле, сейчас просветленно улыбалась: видать, разбудила свою деревянную подругу, мягко гладила ее голову с мочальными волосами и радостно гулила.
В избе душно, накалено солнцем, – на большом лбу Катьки поблескивает испарина. Кусок сахару лежал возле кровати: должно быть, Катька обронила, увлекшись куклой.
– Дай-ка, милая, я тебя оботру да на улочку вынесу. На воздухе посидишь. Тельце охлынет… И куколку твою возьмем. Возьмем, милая. – Дарья подошла к дочке, промокнула льняным полотенцем пот на ее лице, повязала на ее голову белую косынку.
Катька смотрела ангельскими глазами то на мать, то на куклу и чего-то мычала, пробовала разделить радость.
Вместе с одеялом Дарья подхватила дочку на руки.
– Экая легонькая ты! Сама-то как кукла… – с горечью шепнула она и понесла дочку за ограду.
Она усадила Катьку в тень под бузиновый куст, возле плетня. Поблизости ходили куры, клохтали, рыли лапами в песке. Катька смотрела на кур с удивлением и указывала на них рукой, издавала бессловесные звуки и объяснялась на языке, понятном только своей кукле…
Косынка на голове Катьки сбилась. Дарья стала на колени, перевязала на дочке косынку, сделала потуже, да и сама утомленно приткнулась на краешек расстеленного одеяла. Задумалась. Затосковала по бабьему счастью. Ведь красивше других баб – не ряба, не крива, и руки к работе приучены, а личная жизнь нескладна. И мужа нету, и славный парень-полюбовник в неволе, ждет приговорного решенья суда за «резанного» Савельева. И дочка-кровинушка – дите неразумное, от дурня зачатое! К кому теперь прислониться? Где, с кем найти утеху, чтоб и молодое тело не кисло, и душе тошно не было?
В задумчивости Дарья не сразу заметила Максима-гармониста, который бежал от околицы. Сперва услыхала его пыхтенье. Против Дарьи он приосадил себя.
– Чего как оглашенный несешься? Ребенка-то у меня напугаешь!
– Война, Дарья! Война началась!
– Какая война? – опешила Дарья. – Пошто люди не знают? Только что с бабами виделась – никто ни слова.
– Война… Ты вот первая, кому говорю. Я – с пристани. Попутных подвод до села не было. Я прямиком, через лес… Война!
Максим побежал дальше, от дома к дому разносить известие. То и было для села Раменского оглушительное событие…
– С кем война-то? – крикнула вдогонку Дарья.
– С германцами! – откликнулся на ходу Максим.
Дарья росла полусиротой. Отца она ни разу не видела, он погиб в Первую мировую на германском фронте. Может, ей только казалось, что она это помнит, а на самом деле не помнила (не могла помнить, будучи двухгодовалым ребенком), а всего лишь ярко представляла, как рыдала и рвала на себе волосы обобранная войной ее мать… Испуганно она взглянула на дочку. Катька сидела недвижимо и настороженно, будто тоже что-то уразумела из услышанных слов, и прижимала к себе куклу, защищая от невидимой беды.
Дарья машинально потрогала плечо, укушенное в недавней сваре Ольгой, вспомнила о Федоре, мимолетно подумала: «Тюрьма-то, поди, добром ему может статься. От войны убережет. Там стреляют…» Но во всем этом добра не было. Ни на ломаный грош, ни на кроху.
– Пойдем-ка, милая, обратно. Пойдем в дом. – И вроде спасая от близкого несчастья, она опять сгребла на одеяле Катьку с ее куклой и понесла в избу.
8
Судья Григорьев ослабил галстук на толстой красной шее – жарко – и открыл папку с бумагами. В нынешнем уголовном деле все было прозрачно и ясно, как в чистом августовском небе, которое виднелось из высоких полукруглых окон судебного зала. Хулиганство из ревности, бытовая поножовщина при отягчающем обстоятельстве (по законам юриспруденции – не отягчающее, но по жизни такого факта не зачеркнешь) – жертвой стал представитель райкома партии; правда, имеется и смягчающее условие: преступник с повинной явился в милицию, сдал нож. Лишь одна заковыристая улика выплыла в ходе немудреного следствия: подсудимый распорол потерпевшему живот. Зачем? Прокурор, гнусоватый старичок с прилизанными волосами и ровным пробором посередке, как у дореволюционных приказчиков в лавке, усматривал в этом садистские наклонности обвиняемого и монотонным голосом утверждал, что «удар нанесен с целью злостного убийства». Вертлявый, тощенький адвокат, пристегнутый к суду, по большей части, для блезиру, только крутил головой и никаких аргументов в защиту не выставлял. Сам же Федор Завьялов свои действия трактовал крайне невразумительно:
– Я первый раз с ножом-то… Думал, не попал. Дернул зачем-то…
Судья Григорьев посмотрел, как широко позевнул милиционер с винтовкой, приставленный к подсудимому в охрану, и кивнул головой:
– Садитесь пока, обвиняемый!
Федор Завьялов поскорее сел, сгорбился. Наклонив остриженную голову, припрятался в небольшом загончике за широкими перилами и вычурными балясинами.
Роскошь здешнего присутственного места осталась от царского режима. У судьи Григорьева лежало на памяти, как столяр отколупывал стамеской резных двуглавых орлов в зале и менял их на раскрашенные колосистые кругляши с советским гербом. Но мореная, стародедовская мебель прочно затаила в себе печать монаршей эпохи; даже сохранились кресла для присяжных заседателей.