В госпитале царила праздничная атмосфера. В газетах и по радио звучало слово «Сталинград». На фотографиях в газетах виднелись бесконечные колонны военнопленных, целые поля торчавших из-под снега немецких трупов, разбитая военная техника. В коридоре на стене висела большая карта, на которой красными флажками отмечались взятые города. 16 февраля войсками Воронежского фронта был освобожден Харьков.
Эту победу мы крепко отпраздновали. Собрали денег, кое-какие трофейные вещицы, купили два литра самогона. Красная Армия продвинулась вперед, где на сто пятьдесят, где на триста километров. Горячие головы, как и после победы под Москвой, утверждали, что наступление нашей армии уже не остановить. Большинство офицеров, имевшие опыт боевых действий, говорили об успехах более сдержанно. Мои соседи по палате носили воинские звания от младшего лейтенанта до капитана. Командиры взводов, редко – рот или батарей. Танкистов было двое. Лейтенант Женя Рогозин и я.
Как и год назад в Новониколаевском госпитале, у нас сбилась небольшая компания. Запомнился мне капитан Михаил Филиппович Мякотин, командир стрелковой роты. Он был старшим в палате. Вместе с ним, командиром взвода Женей Рогозиным и еще двумя-тремя лейтенантами мы любили посидеть в дальнем углу коридора у окна. Обсуждали последние события, рассказывали, кто, где воевал, читали вместе письма из дома. Человеку требуется высказать, что скопилось на душе, и разговоры в нашей небольшой компании были откровенными.
Здесь, в отличие от госпиталя в Новониколаевском, собрались люди с немалым опытом, тем более командиры. К слову «офицер» мы привыкали с трудом. Женя Рогозин воевал с осени сорок второго, уже имел медаль «За боевые заслуги», а 22 февраля перед праздником ему прямо в госпитале вручили вторую медаль – «За отвагу». Он окончил Челябинское училище и очень удивлялся, что я участвую в боевых действиях с октября сорок первого и ни разу не награжден.
В какой-то степени это меня задевало. Танкистов награждали чаще других, не считая летчиков и, конечно, штабных работников. Впрочем, и Михаил Филиппович Мякотин, воевавший с ноября сорок первого года, дважды тяжело раненный, тоже не имел наград.
– За что мне медали вешать? – с невеселым смешком рассуждал капитан. – Я взводом с тридцать шестого командовал. Под Москвой доверили роту. К середине декабря нас всего восемь человек осталось, включая старшину и санинструктора. Дали передохнуть с месячишко, роту пополнили, а через неделю от роты снова отделение осталось. Политрука и взводных поубивало, меня шрапнелью уделало, едва выкарабкался. Четыре месяца в госпитале лежал.
– Во поганая штука, – сказал кто-то из лейтенантов. – Никуда от этой шрапнели не спрячешься.
– Это точно. В меня штук двенадцать шариков закатило. Окоп частично спас. Часть шрапнели в землю ушла, остальные я поймал. А под этот Новый год миной ранило. Опять больше десятка осколков попало. Два – с палец величиной. Руку почти напополам перебило.
Он шевелил тонкой левой рукой с клочьями сопревшей под гипсом кожи. Я тоже кое-что вспоминал. О том, как пережил три танка, попал в штрафники и мотался по немецким тылам, подстерегая автоколонны. В тот раз мы сидели втроем. Михаил Филиппович, Женя Рогозин и я. Меня словно прорвало. Я рассказывал об октябре сорок первого, о «гиблом овраге».
– Пытались прорваться. Целый батальон в овраге завяз. Ни вперед – ни назад. А нас минами сверху. В два слоя люди лежали. Мертвые, разорванные, раненые. Полтора года прошло – до сих пор снится. Но в сентябре сорок второго мы в тылу фрицам крепко врезали. Три колонны размолотили.
– Выходит, ты, Леха, десантник, – с уважением проговорил Женя Рогозин.
– Точнее, неудачником назови. Училище в два приема закончил, из подбитых танков едва успевал выскакивать. Из госпиталя выйду, кто я? Штрафник, окруженец, вечный командир танка.
– Немцев много побил?
– Точно не сосчитаешь. Мы ведь экипажами воюем. Дели на четверых. Но два панцера и бронетранспортер я размолотил. Пушек штук восемь раздавили. Пехоты побили много.
– Везучий ты, Лешка, – сказал Михаил Филиппович. – Три танка пережил. Значит, научился воевать. У меня в роте командиры взводов дольше двух недель не держались. А когда наступление – бывало сразу всех троих за день терял. Знаешь, в чем мы немцам уступаем?
– Знаю, – отозвался я. – Во многом. Но, прежде всего, в гибкости. Я за все время, может, раз или два видел, чтобы фрицы в лоб лезли. Зато целые поля нашей пехотой завалены. Пытались считать, бесполезно! Тысячи.
Я не сказал ничего нового. Все это прекрасно знал и видел любой мало-мальски повоевавший солдат или командир.
– Понимаешь, – горячился капитан. – Все по одной схеме. Артподготовка, полста снарядов, и вперед! За счастье считаем, если танки поддерживают. Ну и лупят нас почем зря. За какой хрен полковникам да генералам ордена вешают, если мы под каждой деревенькой то триста, то пятьсот молодых ребят в землю закапываем? А когда ворвемся в эту сгоревшую деревню, оказывается, против нашего полка какая-то сраная рота воевала. Зато минометов, пулеметов в достатке, и патронов не считано. Да еще гаубичная батарея из-за холма долбит то шрапнелью, то осколочными. Мы Ольховатку два дня брали. Потери страшные. Вечером пополнение приходит. А что с него толку? Завтра половина поляжет. Я пришел к комбату, предложил ночью по-тихому выбить фрицев из выселков, и оттуда, с фланга, брать эту чертову Ольховатку. Без всякой артподготовки. Ночной атакой. Тот мнется, а я ему золотые горы сулю. Мол, майора сразу получишь, орден! В дивизии тебя приметят. Сыграл на честолюбии.
– Ну и что, удалось?
– Наполовину. Пока комбат ордена взвешивал, фрицы к выселкам еще людей подбросили. Тихо не получилось. Но оседлали все же окраину. Во драка была. Драка, но не тупая атака в лоб! Мужики озверели, когда с фрицами сцепились. Не столько стреляли, сколько прикладами и штыками били. Я сам из автомата троих завалил. Саперными лопатками фрицев в капусту рубили. Утром смотреть страшно было. Первый раз потери один к одному получились. Трофеями разжились. По крайней мере, поле с нашими трупами позади не оставили. Дали немцу просраться. А Ольховатку тоже взяли. Правда, уже с танками. Через пару дней.
Письма. Вот чего мы больше всего ждали. Я получил сразу несколько штук. От мамы, сестры Тани, однокурсницы Лены Батуриной и совершенно неожиданно – от Никона Бочарова. Моего десантника, с кем я воевал в штрафной роте. Мамино письмо, написанное аккуратным учительским почерком, опять болезненно ворохнуло в груди. Едва не через строчку звучала мольба: «Ради бога, выживи, сынок…» Я тут же написал ответ, где с чистым сердцем наврал, что уже полгода числюсь в ремонтной роте, пригодилась практика на Судоверфи. Ранен был случайным осколком и теперь выздоравливаю.
Сестра Таня вышла замуж за кого-то из поселковых ребят. Надеялась, что мужа оставят по броне как работника оборонного предприятия, однако его забрали на фронт через месяц. Письмо от Тани было более веселым, если может быть веселье среди войны в разрушенном Сталинграде. Правда, наш пригород пострадал меньше, но сколько ребят уже погибло или пропало без вести! Письмо от однокурсницы Лены Батуриной мне не понравилось.
Осень и зиму они прожили в Иловле, поселке на Дону, куда не добралась война. Недавно вернулись всей семьей в Сталинград. Она взяла у мамы мой адрес. Работает на почтамте, говорят, что осенью возобновятся занятия в институте. Лена писала, что гордится мной, желает отважно бить врага и вернуться домой с победой. От этих слов я, не выдержав, выругался матом. «Отважно бить врага!» Так и подмывало рассказать в ответном письме, как я сидел в землянке для арестованных и каждый день слышал выстрелы. Расстреливали дезертиров, самострелов. И просто не выдержавших, давших слабину людей! И как капитан отдал мне перед расстрелом свою шинель, желая не отважно бить врага, а просто выжить. Я ведь был штрафником и тоже каждый день ждал, когда меня поведут в овражек. Пронесло. Искупил кровью.